офицерами и солдатами, приглашать их на свои квартиры, гулять с ними и т. д. Казалось как-то странным и удивительным, почему немцы имеют так много своих сторонников среди нашего населения.[168]
Итак: в качестве доказательства, что немцев в сорок первом году «приветствовали как освободителей, приводится документ, повествующий о событиях конца сорок второго – начала сорок третьего. Какая научная нечистоплотность! И что же мы видим? После без малого двух лет оккупации, массированной антисоветской агитации и уничтожения всех подозрительных часть горожан поддерживает немцев, а большинство «вынуждено молчать и маскироваться», чтобы выжить. На основе чего можно сделать вывод, что «значительная часть» могилевцев летом сорок первого высыпала на улицы и забрасывала цветами немецкие танки?
Коммунисту Казимиру Мэттэ в 1943 году, конечно, было непонятно, «почему немцы имеют так много сторонников среди населения»; однако сегодня мы прекрасно знаем, что массированное информационное давление (особенно соединенное с прямым насилием для одних и материальными подачками для других) способно и на большее, чем просто обеспечить поддержку среди определенных слоев населения.
Кроме того, не совсем ясен критерий, по которому Мэттэ отличал сторонников оккупантов от их противников: ведь для того, чтобы выжить, люди должны были скрывать свои симпатии к советской власти и делать это максимально убедительно. Сомнительно, что, например, сам подпольщик ходил по городу с красной ленточкой на шапке или же прилюдно костерил нацистов вообще и фюрера германской нации в частности. Скорее всего, он старался выглядеть как лояльный оккупационным властям человек. Но тот, кто принял его за коллаборациониста, принципиально бы ошибся.
Мэттэ стал жертвой известной психологической ловушки: в условиях работы в подполье – постоянного, нечеловеческого напряжения полутора лет – ему стало казаться, что верить можно только тем, кого испытал в деле, что кругом одни враги и предатели, – и в докладе своем он отразил не реальность оккупированного Могилева, а свое субъективное восприятие ее. Понятная и простительная ошибка, воспользовавшись которой Соколов принялся доказывать, что граждане СССР встречали немцев как освободителей.
Доклад Мэттэ – единственный серьезный документ, на который может в обоснование своих тезисов сослаться Соколов; в остальном ему приходится перепевать высказывания бежавших на Запад власовцев, цена которым – ломаный грош, да и тот фальшивый.
Как свидетельство Соколов приводит слова некоего «антикоммуниста» П. Ильинского о настроениях крестьян «в окрестностях Полоцка»:
Убеждение в том, что колхозы будут ликвидированы немедленно, а военнопленным дадут возможность принять участие в освобождении России, было в первое время всеобщим и абсолютно непоколебимым. Ближайшее будущее никто иначе просто не мог себе представить. Все ждали также с полной готовностью мобилизации мужского населения в армию (большевики не успели провести мобилизацию полностью); сотни заявлений о приеме добровольцев посылались в ортскомендатуру, которая не успела даже хорошенько осмотреться на месте.[169]
Право, я не удивлюсь, если это «свидетельство» было напечатано в какой-нибудь из выпускавшихся оккупантами газет. Вообще-то в многочисленных документах германских разведывательных и полицейских органов с самого начала войны четко говорилось: население настроено к оккупантам враждебно. Эти документы мы еще будем цитировать; но даже если бы их не существовало, поверить в тезисы Ильинского – Соколова весьма затруднительно.
Уж коли хочется цитировать эмигрантов, то можно взять книгу Б.Л. Двинова «Власовское движение в свете документов», вышедшую в 1950 году в Нью-Йорке. «Надо раз и навсегда отказаться от кое для кого весьма удобных, но совершенно неверных настроений о том, будто Красная Армия и русский народ только и мечтали о приходе немцев, – пишет Двинов. – Это представление ни в малейшей степени не отвечает действительности. Признавая наличие элементов пораженчества в армии и народе, необходимо в оценке его строго соблюдать пропорции. К тому же пораженчество было довольно скоро изжито даже в этих скромных размерах. Этому способствовало то, что завоеватель очень скоро сбросил маску „освободителя народов“ и явился русскому народу во всей реальности жестокого бездушного поработителя».[170]
А если хочется послушать не стороннего наблюдателя, как Двинов, а живого свидетеля, то вот о какой картине рассказывает Константин Симонов в своем военном дневнике:
А с востока на запад шли гражданские парни. Они шли на свои призывные пункты, к месту сбора частей, мобилизованные, не желавшие опоздать, не хотевшие, чтобы их сочли дезертирами, и в то же время ничего толком не знавшие, не понимавшие, куда они идут. Их вели вперед чувство долга, полная неизвестность и неверие в то, что немцы могут быть здесь, так близко. Это была одна из трагедий тех дней. Этих людей расстреливали с воздуха немцы; они внезапно попадали в плен; они шли часто без документов, и их поэтому иногда расстреливали и наши.[171]
– Это все лживая коммунистическая пропаганда! – закричат в ответ. – Как можно верить коммунисту Симонову! Только патентованные власовцы заслуживают безоговорочного доверия, – не зря же они страдали от кровавого советского режима!
Но сравните одномерную примитивность нарисованной Ильинским и Соколовым картины (все как один! никто иначе не мог себе представить! с полной готовностью!) и поистине трагическую мощь описанной Симоновым сцены.
Вот то, что невозможно ни подделать, ни исказить; это и придумать-то невозможно. Молодые деревенские парни упрямо идут в неизвестность, практически на верную смерть. Их никто не гонит; на многие километры вокруг нету ни звероподобных палачей из НКВД, ни свирепых комиссаров – а они идут, потому что знают: решается судьба Родины, судьба страны, а значит – их судьба.
И потом, когда стало уже ясно, что германские войска остановить в приграничном сражении не удалось, жители районов, которые вот-вот должны были оккупировать, уходили вместе с частями РККА на восток. А те, кто не мог сражаться и не мог уйти, ждали прихода немцев как смерти.
По дороге, устав и окончательно пропылившись, заехали в какую-то деревеньку возле дороги и заглянули в избу. Изба была оклеена старыми газетами; на стенах висели какие-то рамочки и цветные вырезки из журналов. В правом углу была божница, а на широкой лавке сидел старик, одетый во все белое – в белую рубаху и белые порты, – с седою бородою и кирпичной морщинистой шеей.
Бабка, маленькая старушка с быстрыми движениями, усадила нас рядом со стариком на лавку и стала поить молоком. Сначала достала одну крынку, потом – вторую. <…>
– Все у нас на войне, – сказала она. – Все сыны на войне и внуки на войне. А сюда скоро немец придет, а?
– Не знаем, – сказали мы, хотя чувствовали, что скоро.
– Должно, скоро, – сказала бабка. – Уже стада все погнали. Молочко последнее пьем. Корову-то с колхозным стадом тоже отдали, пусть гонят. Даст бог, когда и обратно пригонят. Народу мало в деревне. Все уходят.
– А вы? – спросил один из нас.
– А мы куда ж пойдем? Мы тут будем. И немцы придут – тут будем, и наши вспять придут – тут будем. Дождемся со стариком, коль живы будем.
Он говорила, а старик все сидел и молчал. И мне казалось, что ему было все равно. Все – все равно. Что он очень стар и если бы он мог, то он умер бы вот сейчас, глядя на нас, людей, одетых в красноармейскую форму, и не дожидаясь, пока в его избу придут немцы. А что они придут сюда – мне по его лицу казалось, что он уверен.[172]
«Было нам очень плохо в этой хате, хотелось плакать, потому что ничего мы не могли сказать этим старикам, ровно ничего утешительного», – признавался описавший ту потрясающую картину Симонов.
«Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежит в наших отцах, мог бы предсказать то, что свершилось… Как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли все, что осталось… Они ехали потому, что для русских людей не могло быть