Убить фашистского зверя в его собственном логове.
За годы войны слова «враги» и «немцы» стали синонимами; они – проклятое семя: людоеды, поджигатели, палачи, человеконенавистники, бешеные волки; фрицы – их самцы – ободранные шакалы; гретхен – их самки – облезшие гиены, а Германия – «гитлерия», где организовано серийное производство убийц. Эта страна с извращенной моралью узнает всю меру горя.
Это племя дикарей, которое нужно ненавидеть.
Это позор истории человечества, который необходимо уничтожить.
Такова была твердая уверенность красноармейцев.
Уверенность, для которой они имели все основания.
Ненависть к фашистам не возникла в одночасье. В начале войны в бойцах Красной Армии жило уважение к немцам – частное проявление извечного русского преклонения перед европейской культурой. Воспитанные в традициях советского интернационализма, красноармейцы рассчитывали на классовую солидарность. «Нельзя только и делать, что палить по дороге… Нужно подпустить немцев поближе, попытаться объяснить им, что пора образумиться, восстать против Гитлера, и мы им в этом поможем», – говорили летом 1941 года.[794]
Однако вскоре подобным иллюзиям был положен конец. Уже в первые месяцы войны стало понятно, что нацистские войска ведут войну на истребление советского народа – отбросив все божеские и человеческие законы, не щадя ни мужчин, ни женщин, ни малолетних детей, ни стариков. И тогда на смену классовой солидарности пришла ненависть.
Вдохновенным певцом этой ненависти стал писатель Илья Эренбург; его военные статьи и сегодня нельзя читать без волнения. «Мы ничего не забудем, – писал Эренбург. – Мы идем по Померании, а перед нашими глазами разоренная, окровавленная Белоруссия. Мы и до Берлина донесем неотвязный запах гари, которым пропитались наши шинели в Смоленске и в Орле. Перед Кенигсбергом, перед Бреслау, перед Шнейдемюлле мы видим развалины Воронежа и Сталинграда. Мы много говорили о прорыве ленинградской блокады. Думали мы при этом о самой блокаде, о наших детях, о погибших детях, которые, умирая, молили мать: крошку хлеба! Солдаты, которые сейчас штурмуют немецкие города, не забудут, как матери на салазках тащили своих мертвых детей. За мужество Ленинграда Ленинград уже вознагражден. За муки Ленинграда Берлин еще ответит. …Теперь он скоро ответит – за все. Он ответит за немца, который порол беременных женщин в Буденовке. Он ответит за немца, который подбрасывал детей и стрелял в них, хмыкая: „Новый вид спорта…“ Он ответит за немца, который жег русских женщин в Ленинградской области и хвастал: „Эти русские горят, как будто они не из мяса, а из соломы“. Он ответит за немца, который закапывал старых евреев живьем, так, чтобы головы торчали из-под земли, и писал: „Это очень красивые клумбы“. Берлин ответит за все. И Берлин теперь не за горами».[795]
…Красноармейцы шли по улицам германских городов и деревень. Все было чужим, ненавистным: аккуратные каменные дома, цветные мостовые, богатые квартиры с пылесосами и стиральными машинами.[796] А за спиной у советских солдат была выжженная выходцами из этих вот чистых городков родная земля, где пепелища встречались чаще, чем жилые дома, а мертвых было больше, чем живых. Неудивительно, что окружающее благополучие вызывало ненависть, боль и обиду. «Войны-то у них еще не было! У них все сохранилось! – много десятилетий спустя кричал воевавший в Австрии офицер-десантник Василий Тюхтяев. – А у нас – война все взяла! Надо же представить положение нашей армии, нашего народа. Представляете: территории до Москвы, Украина, Белоруссия были заняты. До Волги дошли! Все это было разорено! Все это было нарушено! И как – прошли мы по этой территории, освободили: надо все было восстанавливать! А у них что же: они воевали, на их территории войны еще не было!».[797]
Не в силах сдержаться, солдаты крушили дома и мебель. Василий Тюхтяев вспоминал: «В один населенный пункт мы вошли на танке. Со мной был покойный Вася Напасников. Мы – десантники. У нас были кинжалы, ножи десантные. Он финку вытащил и в доме стал резать, рубить пианино! Я говорю: „Что ты?!“ – „Вот у меня уничтожили, вот семья у меня погибла, а тут – пианино и шкаф хороший!“ Вот такое вот было!».[798]
В городишке Растенбурге в Восточной Пруссии красноармеец яростно колол штыком манекен из папье- маше, стоявший в витрине разгромленного магазина. «Кукла кокетливо улыбалась, а он колол, колол. Я сказал: „Брось! Немцы смотрят…“ Он ответил: „Гады! Жену замучили…“ – он был белорусом».[799]
В целом настроения советских солдат можно понять по одной-единственной записи из дневника медсестры Веры Вяткиной: «Как теперь трудно воевать. Все чужое, враждебное, все подстерегает. Если бы ненависть убивала, то ее бы у каждого из нас хватило бы на тысячи этих зверей».[800]
Население Рейха не имело исчерпывающих сведений о том, что в течение долгих трех лет творили войска вермахта и СС на советской земле. Однако и то немногое, что было известно, не позволяло надеяться на пощаду. Этот момент четко осознавался очень многими. В дневнике одного немецкого парня есть характерная запись. «В полдень мы отъехали в совершенно переполненном поезде городской электрички с Анхтальского вокзала. С нами в поезде было много женщин – беженцев из занятых русскими восточных районов Берлина. Они тащили с собой все свое имущество: набитый рюкзак. Ничего больше. Ужас застыл на их лицах, злость и отчаяние наполняли людей! Еще никогда я не слышал таких ругательств… Тут кто-то заорал, перекрывая шум: „Тихо!“ Мы увидели невзрачного грязного солдата, на форме два железных креста и золотой Немецкий крест. На рукаве у него была нашивка с четырьмя маленькими металлическими танками, что означало, что он подбил четыре танка в ближнем бою. „Я хочу вам кое-что сказать, – кричал он, и в вагоне электрички наступила тишина. – Даже если вы не хотите слушать! Прекратите нытье! Мы должны выиграть эту войну, мы не должны терять мужества. Если победят другие – русские, поляки, французы, чехи и хоть на один процент сделают с нашим народом то, что мы шесть лет подряд творили с ними, то через несколько недель не останется в живых ни одного немца. Это говорит вам тот, кто шесть лет сам был в оккупированных странах!“ В поезде стало так тихо, что было бы слышно, как упала шпилька».[801]
Этот крик отчаяния – «мы не должны проиграть войну» – был прекрасно понятен каждому немцу. Министерство пропаганды Геббельса делало все, чтобы внушить населению Рейха: сдаваться нельзя. С театральных афиш в городах смотрели плакаты, на которых бородатый звероподобный русский мужик с автоматом за спиной рвал на куски немецкого младенца,[802] страна была завалена книгами, повествующими о зверствах восточных недочеловеков.[803]
В ход пошли и пропагандистские штампы прошлого века: ведомство Геббельса напоминало, что Германии, как и встарь, угрожают дикие и жестокие казаки. Псевдоисторические теории, согласно которым казаки – потомки готов и практически арийцы, были благополучно забыты. Теперь казаки изображались как худшие из недочеловеков, настоящие исчадия ада. «Казаки! Казаки! Казаки!» – геббельсовская пропаганда была, что у нас и рога тут и черт его знает!» – вспоминал много позже рядовой гвардейского кавалерийского полка Иван Мельников.[804] И вообще, напоминали пропагандисты, русских в Красной Армии уже почти нет: на Запад, как сотни лет назад, идут орды калмыков и китайцев, которые зальют кровью всю Европу, будут убивать и насиловать. «Если вы попадете к ним – живы не будете».[805]
«Большевистские планы ненависти и уничтожения в отношении Германии известны с давних пор, – писала газета „Дер Зиг“. – Задолго до этой войны кремлевские евреи выработали свои планы нападения на национал-социалистическую Германию и на всех немцев. Большевистская агитационная машина вбила планомерно в мозги и сердца своей солдатчины то, что тогда уже было подготовлено с садистским предвкушением удовольствия еврейскими мозгами. Кровожадность, жажда мести, похотливость – вот движущие пружины, при помощи которых направляют против нас солдат советской армии и ускоряют их марш по немецкой земле.
Еврей Эренбург обострил все низменные инстинкты в такой мере, как это только возможно у этой расы. Отвратительные безобразия, совершенные советскими армейцами во многих городах и деревнях немецкого востока, так ужасны, что можно только с содроганием констатировать, насколько еврейский дух может