постоял, позевал, потом перекрестился (вызвав у меня тихий восторг!), прошёлся туда-сюда, но нас не заметил, да и не стремился, кажется. Вернулся обратно, задёрнул полог… Прошла смена часовых. Юлька с явной неохотой сказала:
— Пошли спать, что ли?
— Иди, я ещё посижу, покурю, — ответил я, и девчонка вытаращилась:
— Ты куришь?!
— Не, это так говорится, — я зевнул, прикрыв рот ладонью. — Иди.
Она ушла в землянку. Я, сам не зная почему, улыбнулся — просто так, в пространство. И увидел Ромку — мальчишка бесшумно вышел из лесной чащи: босиком, в какой-то невообразимой хламиде, с торбой через плечо.
— Доброе утро, — вполне дружелюбно кивнул он мне. — А дядя Мефодий спит?
— Только что выходил, — я кивнул. — Доброе утро. Как дела?
— Сначала командиру, — важно сказал Ромка и, поддёрнув штаны, зашагал к командирской землянке.
«Дам я ему щелбана, — беззлобно подумал я, поднимаясь. — А сейчас — поспать надо хоть немного. Засиделись на завалинке…»
В землянке все спали — даже Юлька успела уснуть. Я присел на нары, разулся. От портянок бы избавиться — ну не привык я к ним. И не привыкну… Или привыкну? Человек ко всему может привыкнуть.
Наверное, ко всему. Или почти ко всему.
Я откинулся на солому и, глядя в потолок, сказал негромко, но отчётливо:
— Спокойной ночи, мама.
19
На станции перекликались гудки. Лёжа в трёхстах метрах от неё, я подумал, что сегодня не слышал канонады, хотя лежал тут с полуночи, когда мы вышли из леса и заняли заранее определённые на плане позиции. За это время по дороге — той самой, которой меня вели под конвоем — проехал только один мотоцикл, без коляски. Связист или ещё кто-то вроде… Но станционная жизнь отличалась оживлённостью. Оставалось только надеяться, что наши люди, с которыми говорил Ромка, не ошиблись и среди эшелонов, которые тут будут под утро, не окажется состава с пехотой. В этом случае нам крантец.
Наверное, все уже заняли позиции и ждут нашего сигнала — выстрелов по часовым на вышках возле склада. «Свою» вышку я видел и так — решётчатая конструкция на фоне неба. Даже часового временами видел наверху. Но попасть сейчас, конечно, не сумел бы… хотя нет, уже и не темно.
На запястье у меня были часы Хокканена. Мефодий Алексеевич сказал, что начинать будем в четыре тридцать. Непривычные стрелки на большом циферблате отсчитывали время — четыре пятнадцать… Ещё пятнадцать минут… Пожевать бы чего-нибудь. Ладно, потом пожуём. Может, продуктами разживёмся… Интересно, зачем немцы собирают на станции взрывчатку? Не для нас же…
Хотя — почему не для нас?
Я аккуратно вытянул руку и снял с прицела кожаную покрышку. Позицию я оборудовал за кустами на меже, в дренажной канаве, где можно было в случае чего встать на колени. Сейчас в этом не было нужды. Я лёг удобнее и устроил обмотанный лентами ствол винтовки в толстой развилке. Наши уже все на местах. Вот странность — я и в лицо-то ещё не всех знаю, не говорю уж по именам. Но они уже — наши. Это очень важно, когда есть наши и чужие, хотя снобствующие кретины не устают твердить, что «лучшая партия — это партия самого себя».
Может, потому что они никому не интересны и не нужны? Вот и остаётся считать, что окружающие тебя недостойны… Удобная и незатратная позиция, а главное, общество, в котором она доминирует, можно брать голыми руками…
Так, а чего там, на часах? Ещё пять минут… И светает быстро. Триста метров… Я приложился к прицелу. Прицел был немецкий, естественно, 2,5х. На остриё прицельного пенька плавно села и неподвижно застыла голова часового в каске. Ниже… Шея… Ветра нет, очень тихо, хорошо… А вот лицо немца различалось плохо. Или он эстонец? Хорошо бы — эстонец. Тот, который меня треснул прикладом… Часовой зевнул, прислонился к перильцам возле пулемёта, застыл. Сейчас наши режут провода телефонных линий. Кто-то, может быть, звонит… растерянно отодвигает трубку от уха, дует в неё (я видел в кино; зачем, интересно?). Приклад плотно упереть в плечо. Ещё раз проверяем прицел… Не двигайся, не надо… «АСК» нас учил стрелять очень неплохо, а «Шалыга» был из лучших; недаром — «медведь»… На наших мишенях были изображены американские солдаты… Каски похожие, вот что интересно… Выбрать холостой ход… Выдох…
Выстрел!
Я увидел, как дёрнулась голова И, вскакивая, перебросил винтовку за плечи, схватил ЭмПи. Утренняя тишина обрушилась, её раскололи, как стеклянный красивый витраж, резкие выстрелы винтовок, деловитое тарахтенье пистолет-пулемётов, гром пулемётных очередей, гранатные разрывы, выкрики и — я впервые услышал это в жизни! — нарастающий крик «ура!»
Это было страшно. Непохоже на мои представления об этом кличе. Словно кто-то с тягучей угрозой давил из себя «ыыыыыыыррррыыыы!», зверь какой-то поднимался из берлоги, разъяренный и неостановимый. Наверное, у врага рождалась та же ассоциация. И я на бегу понял, почему бывало в истории — наши обращали врагов в бегство одним только этим рёвом, унылым и диким…
…Когда я вбежал в пристанционный скверик, за деревьями промелькнул броневагон. Его башенка разворачивалась, пулемёты опускались на минус, чтобы бить в упор. Кто-то — в белом белье — перескочил было через решетчатый забор, его догнала тёмная фигура, начала колоть тускло блестящим штыком на винтовке, что-то крича, а белая фигура крутилась, выла и отмахивалась руками, застряв на заборе. Рвануло — страшно, так, что я присел, почти упав. Алое зарево встало над путями. Наш тащил из убитого немца, висящего на ограде, штык и орал:
— Отдай! Отдай, б…я, убью, с-сука, отдай! — а потом вдруг вскинулся и обмяк, роняя винтовку и цепляясь за ноги убитого; так и стащил его на себя. Через ограду перевалился гимнастическим броском немец — в галифе, с длинным тяжёлым «маузером», как в кино про Гражданскую, не с винтовкой, с пистолетом. Присел, целясь — и я врезал в него шагов с десяти не меньше пяти пуль.
— О-аххх… — выдохнул немец, запрокидываясь. Я сунулся к забору и меня чуть не убили свои же — двое лежали на путях и стреляли. Я присел и заорал (ни малейшего испуга не было!):
— Свои, вы чего?!
На путях горел целый эшелон — как-то бешено, свирепо, вымётывая огненные хлысты, щупальца какого-то спрута. Около огня плясали три или четыре живых факела, смешно размахивали руками, подпрыгивали, крутились, потом начали падать и замирать, подёргиваясь… Рядом кто-то протащил под мышки раненого, тот кричал тоненько: «Ойойойойой!..» я увидел, что броневагон стоит напротив СЩБ и разносит его буквально в клочья очередями, а оттуда — через дверь и через окна — прыгают немцы, бегут и падают, и СЩБ уже занимается огнём…
— Там, в конторе, там немцы тоже! — прохрипел кто-то, и мы бросились по знакомому перрону к той самой двери. Окно вылетело со звоном; я сразу упал, и кто-то ещё упал тоже, а ещё один замешкался, подпрыгнул, сказал «мама» и начал плеваться кровью во все стороны, а потом упал и заколотил сапогами. Я начал стрелять по окну, поменял магазин, а мой напарник — молодец! — уже перебегал к двери ближе… В руке у него появилась граната — немецкая «колотуха» на длинной ручке — и он по дуге бросил её в окно, сказав:
— Хек! — и оттуда ударило дымом. Дальше я сам не помню, как, но я уже был на пороге комнаты, где меня допрашивали, и обербаулейтер (горит человек на работе, утро — а он всё ещё тут!), зажав рукой левое плечо, пытался дотянуться до лежащего на полу небольшого пистолетика.
— Гут морген, герр обербаулейтер, — кивнул я. Ничего общего с трусоватыми немцами из старых фильмов: этот толстячок оскалился и достал-таки пистолет, хотя из плеча брызгала кровь: