Собака, привязанная у курятника, скулила и рвалась к хозяину. Он погладил собаку по голове. Потом пошел в дом за лирой.
Дом Манусоса состоял из единственной комнаты, большую часть которой занимала огромная латунная кровать. На стенах висело множество фотографий в рамках: отца и матери, деда и бабки, каких-то родственников, которых он уже не помнил. Был среди них и снимок брата, сделанный перед поступлением его в семинарию в Салониках, где тот хотел учиться на священника. Другие стены были заняты масляными лампами и пыльной вышивкой. Пастух не любил сидеть дома и старался как можно дольше оставаться на свежем воздухе. Домосед, считал он, – слаб, неполноценен. Холмы, и небо, и скалы – это легкие и прочие жизненно важные органы, тогда как дом – место только для ночевки, как церковь – место только для молитвы. Нет, домосед подобен музыкальному инструменту без струн, он лишен возможности раскрыть свою суть. Лира, завернутая в тряпку, лежала на кровати. Он взял ее и вышел наружу.
Там он уселся в кресло, развернул тряпку и достал инструмент. Крепко уперши верхний конец инструмента под ребра, занес смычок и посмотрел на собаку. Потом повел смычком, и струны издали высокий и пульсирующий визгливый звук. Собака заскулила и припала к земле.
Манусос засмеялся и ладонью приглушил струны.
– Прости, собачка! Нехороший я человек, что дразню тебя. Нехороший, нехороший.
Он снова тронул струны, извлекши на сей раз более глубокую, низкую ноту. Собака вскочила и залаяла на него.
– Верно! Верно! Этот звук приятней!
«Если бы с людьми было так же просто», – подумал он.
Он опять приглушил струны ладонью, выпрямился в кресле и стал подошвами на сухую землю, чувствуя, как пальцы утопают в пыли. Когда играешь музыку, необходимо иметь непосредственную связь с почвой, ибо всякая музыка – это пение земли. Печальные песни или радостные и веселые мелодии, меланхоличные мотивы, песни сожаления, или ожидания, или благодарности – все это вопль земли, жаждущей, чтобы ее услышали в ее одиночестве.
Это была «корневая» музыка, то, что играл Манусос,
Он подождал и, почувствовав, что момент настал, медленно провел смычком по струнам, извлекая пронзительную ноту, затухающую и взбирающуюся ввысь и вновь затухающую и взбирающуюся, прежде чем уверенно зазвучала возбуждающая, стремительная мелодия. Подымающиеся по спирали звуки возвращались и повторялись, в быстром темпе на четыре четверти, подчеркиваемые ударом смычка. Он играл, вжимая пальцы ног в землю. Глаза его были закрыты; музыка полностью захватила его.
Он повторил тему семь раз, прежде чем поднял голову и гортанно, с чувством запел. Это была песня о неразделенной любви, о сохнущих колодцах, о жгучих слезах. Очень древняя песня. Хотя слушала его только собака, он спел ее до конца. Стихи возникли и завершились, а вибрирующая, пронизывающая музыка все продолжала звучать. Собака, подняв голову, смотрела на хозяина, пока мелодия не смолкла.
Закончив, Манусос открыл глаза, и собака снова опустила голову. Пастух улыбнулся, зная, что она слушала его песню. У него был достойный слушатель, внимавший ему в наступавших сумерках.
Пастух сделал короткую передышку, готовясь начать новую песню. Неожиданно собака подняла уши. Вскочила и коротко гавкнула. Манусос прищурился, вглядываясь в темноту. Что-то было там, в той стороне, куда смотрела собака. Она рванулась на цепи и яростно залаяла. Манусос встал, положил инструмент на кресло; собака продолжала метаться, натягивая цепь.
Кто-то появился из-за скалы и начал подниматься к ним по тропе. Манусос напрягся, непроизвольно сжал кулаки: он не привык к тому, чтобы его уединение нарушали посетители.
«Это он. Сам нашел дорогу сюда».
Майк приблизился, и Манусос успокоил собаку.
– Я был не прав, – сказал Майк. – Я дурак. Сам не знаю, чего хочу.
– Завтра, – сказал пастух. – Будь утром готов. Захвати воду. Мы уйдем в горы на несколько дней.
– И еду?
– Нет. Ты не будешь есть.
36
На другое утро Майк уже встал и ждал в патио, когда мимо дома молча прошел по мелководью рыбак с острогой. Майк почти не спал в эту ночь. В короткие мгновения, когда он забывался сном, ему виделся пастух в чудовищном обличье, а когда проснулся, дверь в комнату была нараспашку. Ким спала. Она вернулась домой среди ночи и не стала будить его.
Худой, бронзовый от загара рыбак брел по воде, плещущей вокруг его лодыжек, и браслеты на них были желтыми и розовыми в лучах встающего солнца. Он инстинктивно поднял голову и перехватил устремленный на него взгляд Майка. Коротко кивнул, проходя мимо. Майк подумал, что надо бы оставить Ким записку, но потом решил не делать этого.
Несколько секунд спустя овцы, норовившие забраться в сад, возвестили о приближении Манусоса. Вскоре у ворот появился и сам пастух с неизменным посохом и холщовой сумкой через плечо.
– Приготовил воду? – негромко крикнул он. Майк показал на пластиковую канистру, которую он наполнил из крана у церкви Девы Непорочной. – Хорошо. И одеяло. Тебе потребуется одеяло.
Майк сходил в дом за одеялом и затолкал его и канистру в рюкзак. Потом тихонько прикрыл за собой дверь. Манусос остановил его у ворот, буравя жгучим взглядом.
– Ты готов?
– Да.
Пастух кивнул, повернулся почти по-военному и рявкнул по-гречески:
Они в молчании поднимались по тропе в горы позади дома. Овцы сдерживали подъем, щипля траву впереди и по сторонам тропы. Солнце, поднимавшееся у них за спиной по небосклону, из бледно-розового становилось желтым – гигантский двигатель, который набирал обороты, готовясь заработать на полную мощность. Земля еще хранила ночную прохладу, тропа под ногами была еще мягкой.
Когда они миновали скалу, видом напоминавшую Динозавра, Манусос обернулся и посмотрел на мыс, находившийся сейчас по правую руку от него. Отшельник уже был на своем посту.
– Бедняга сумасшедший! – сказал Майк.
Пастух посмотрел на него:
– Ты его жалеешь?
– Да.
– И я. Я тоже его жалею.
Они шли сквозь заросли низкого кустарника, по тропам, бежавшим среди айвовых деревьев и смоковниц, по пыльным извилистым дорогам, нырявшим из одной тенистой оливковой рощи в другую. Только часа через два Манусос остановился, чтобы передохнуть и глотнуть воды. Они расположились на краю оливковой рощи, и Майк сел, опершись спиной о корявый перекрученный ствол. Он часто и тяжело дышал, пастух же был свеж, как в начале пути.
Манусос протянул Майку свою бутылку с водой и заботливо смотрел, как тот пьет. Несколько минут они молча сидели в благодатной тени. Листья оливы, серебристые на солнце и зеленые с обратной стороны, были как замерший поток мерцающего света. Воздух был недвижен, и все же они словно шевелились сами по себе, жили собственной жизнью. Узловатые, искривленные деревья, стелясь над землей, застыли в мучительных позах, как агонизирующие духи.
– В оливковых рощах есть что-то потустороннее, – сказал Майк.
– Потустороннее? Что ты имеешь в виду?
– Деревья. Они как живые.
Вид у Манусоса был озадаченный. Он внимательно вгляделся в Майка, будто старался понять скрытый смысл его слов.