начиная от защит и публикаций и кончая разными приятными мелочами – кабинет, книги, вертящееся кресло, стаканы с карандашами на обширном письменном столе, священная тишина, когда он работает. Да что там – жена совершенно серьезно собиралась привинтить к двери медную табличку «профессор Николай Борисович Прохоров» – разумеется, после получения соответствующего документа из ВАКа. «Только воров приманивать! – хохоча, отмахивался Прохоров. – Подумают, что я гинеколог и богач, профэссор! Не вздумай!» Но, честно говоря, было все-таки приятно видеть к себе такое отношение. А вот Санчукова как будто специально избегала разговаривать с ним на профессиональные темы. Ни вечером по телефону, ни днем на работе. «Что читаете?» – «Так, ерунду» – и она захлопывала журнал. «Чем занимаетесь?» «Так, ерундой» – и она отодвигала тетрадку и доставала сигареты. «Ну, что ныне туманит ваше чело?» – спрашивал Прохоров, войдя к ней в комнату и увидев, что она смотрит в окно и зло грызет карандаш. «Так, ерунда», – криво улыбалась она. Впрочем, Прохоров надеялся, что через год-полтора она окончательно ему доверится, и тогда можно будет с ней обсудить одну занятную проблемку, которая еще с аспирантских времен туманно вертелась в голове Прохорова. Но когда еще это будет, а пока была обида, обида росла и должна была во что-то вылиться.
Что и произошло. Все началось с того, что к концу четвертого года прохоровского руководства все сотрудники группы оказались с кандидатскими степенями, и в дирекции института Прохорову сказали, что пора выводить кого-нибудь и на докторскую. Не колеблясь, он назвал Санчукову. Получив высокое согласие дирекции, он поспешил обрадовать Санчукову и сказал, что в обозримом будущем ждет ее с наметками-набросками или с заделом, если таковой имеется.
Назавтра она положила ему на стол тонкую папку. «Наброски-наметки, – объяснила она. – Ну, в смысле задел». «Присядьте», – неодобрительно сказал Прохоров.
Она села, пододвинула к себе пепельницу, вытряхнула из нее горелые спички и бумажные фитильки, которыми Прохоров чистил трубку, достала сигареты, закурила… «Как у себя дома, – раздраженно думал Прохоров, перебирая ее листочки и искоса глядя на нее. – Никакого чувства дистанции…» Санчукова курила, положа ногу на ногу. Прохоров впервые увидел, что у нее очень хорошие ноги, просто «шесть-ноль», стройные, с крепкими, но гладкими икрами. Дело было летом, она была без чулок, и золотистый пушок на ее голенях сиял в лучах солнца – она сидела против света.
Прохоров поспешно опустил глаза в ее наметки-наброски. Сначала он перелистал весь текст, просмотрел его по диагонали, а потом, вернувшись к началу, стал читать подробно. Итак, уважаемые члены ученого совета, что же нам предлагает соискательница Санчукова? Санчукова, как явствовало из начальных рассуждений, предлагала новые, принципиально новые, мощные методы вероятностного прогнозирования – было весьма интересно и оригинально, но как-то слишком лихо: по существу, Санчукова хотела создать новый раздел науки. Впрочем про себя усмехнулся Прохоров, именно таковы требования ВАКа к докторским диссертациям… Но на следующей странице ему стало не до смеха – он с ужасом понял, что не все понимает. Нет, конечно, в общем и целом он понимал, какую задачу ставит перед собой Санчукова – так сказать, на уровне здравого смысла, – но очень слабо понимал, каким образом можно эту задачу решить. И он напрягал голову, и в голове происходила какая-то перефокусировка, и вдруг становились ясными конкретные пути, которыми собиралась двигаться Санчукова, но зато совершенно ускользала, расплывалась общая идея, и в затылке была бессильная тяжесть – зачем все это высокоумие? Кому? И Прохоров изумился, что у него возник такой оскорбительно нематематический вопрос. А может быть, он на самом деле не математик? Раз он спрашивает «зачем»? Раз не может разобрать, что понаписала девчонка, кандидат наук? А кто он тогда?
Он поднял глаза и поглядел на Санчукову, и ему показалось, что она тайком улыбается. Замечательно. Так вот, может быть, я и не математик, но я профессор математики! Чуете разницу, милые мои кандидаты наук? Не чуете? Ну я вам постараюсь доходчиво объяснить… Кстати, буквально на днях ВАК утвердил Прохорова в звании профессора, так что теперь жена могла привинчивать к двери вожделенную табличку – и вдруг такой, можно сказать, ушат холодной воды. Но дело, в сущности, вовсе не в этом. Стыдные мысли – Прохоров быстро с ними справился, поскольку он вполне реалистично оценивал масштабы собственного дарования, был человеком вовсе не завистливым, и поэтому он совсем уже был готов поздравить Санчукову и добавить какую-нибудь чисто профессорскую пошлость – мол, нам время тлеть, а вам цвести. Но решил дочитать до конца.
И оказалось, что та самая занятная проблемка, которая уже почти двадцать лет томила Прохорова, та самая идея, которую он холил, лелеял и вынашивал, на которую так надеялся, о которой боялся говорить вслух, но, очарованный дурень, хотел от щедрот своих поделиться с Санчуковой, – так вот, эту самую идею-проблему Санчукова исчерпывающе проанализировала в качестве частного случая некоей более общей теории. Своей теории. Прохоров чуть прикрыл глаза. На секунду захотелось попросить у нее пощады – вот так просто взять и сказать: «Анна Андреевна, Анечка, пожалейте, милая, не надо… Вы же такая молодая еще, у вас все впереди, и вы ведь женщина, жена, у вас обязательно будет ребенок. Может, не один… Зачем вам все это? А у меня больше ничего нет. Пожалейте меня, оставьте меня, оставьте!» Ну, конечно, таких слов он бы никогда ей не сказал, даже похожих, но, наверное, он сумел бы просто поговорить с ней по-человечески, сумел бы спокойно объяснить, что ее замысел – это слишком дорогая брошь на ситцевом платьице институтских планов. И она бы все, конечно, поняла, и они вдвоем бы что- нибудь придумали, тихо бы спланировали тихую докторскую, тихо бы ее защитили, а потом бы он ее тихо спровадил в любое распрестижное место, на уши бы встал, – а там, Анечка, вперед, заре навстречу. И при этом она бы считалась его ученицей.
Но тут он снова поднял глаза и посмотрел на нее. Она сидела, бесцеремонно вытянув свои неожиданно красивые ноги, сводя и разводя носки растоптанных летних туфель, глядела в окно и, что называется, ворон считала. И по ее бестревожному лицу Прохоров ясно понял, что весь этот визит с наметками-набросками плана – для нее просто формальность, и предстоящий разговор с ним – тоже формальность, и сам он для нее совершенно пустая формальность, которую зачем-то нужно пройти, а не пройти – так перешагнуть и не оглянуться. И тогда Прохоров громко захлопнул папку и сказал, что рекомендовал бы сосредоточиться на решении конкретных прикладных задач, и не надо забывать, какое слово стоит в названии института: «Прикладной! Вы поняли, Анна Андреевна, – при-клад-ной! А всем вот этим вы вольны заниматься в свободное от работы время, кстати, я, например, уже разучился отличать, где у вас свободное время, а где служебное! Где вы были в четверг, в ваш присутственный день?!»
На что Санчукова, чуть пожав плечами, объяснила, что была на конференции в МГУ, о чем в табеле загодя была сделана запись, после чего спросила, не имеет ли глубокоуважаемый руководитель сказать что-нибудь по существу прочитанного – ведь ее вроде бы пригласили обсудить план диссертации, а не выговоры выслушивать. Прохоров тоже пожал плечами и, постукивая пальцами по санчуковской папке, сказал, растягивая слова, что все это весьма, весьма, в общем, мило и занятно и демонстрирует весьма, весьма незаурядную голову, но в целом это некий структуралистский экзерсис, да-с, структуралистский экзерсис, и пока не более того – Прохоров умел-таки подпустить словцо.
Но Санчукова вдруг подобралась и поджалась, встала с кресла, замяв сигарету в пепельнице, почти вырвала у него из рук папку и сказала, что, к счастью, он – не единственный специалист, который может оценить ее, так сказать, экзерсисы!.. Конечно, он и теперь мог, мог обратить дело в шутку, при этом изящно, но крепко поставив Санчукову на место, но все это пришло в голову Прохорову много позже, а тогда он позорно заорал, что она забыла, с кем разговаривает, и что он, конечно, сам виноват своей дурацкой добротой и либеральностью, распустил сотрудничков, и напирал все больше на дисциплину – в общем, потерял лицо, и закончил свой гневный вопль традиционным «можете идти!».
Или «вы свободны». А может быть, «я вас не задерживаю». Прохоров не помнил точно. Да и какая разница, разве в том дело? Он сидел за столом, косился на дверь, только что захлопнувшуюся за Санчуковой, и всем телом чувствовал, как пакостно устроен мир. Он, такой талантливый и успешный, профессор в сорок один год, такой милый и обаятельный, такой черноусый и стройный, у него есть жена и дочка, они обожают его, ходят на цыпочках, когда он работает, у него на столе разложены английские трубки, у него доберман-медалист, у него только что обставленная трехкомнатная квартира, – и все это, столь справедливо и заслуженно доставшееся ему, все это полетит к чертям собачьим, на свалку, на обочину, в придорожный хлам – и все только потому, что какой-то лохмато-бородатый Артем, преподаватель полиграфического техникума, приметил зачуханную девчонку, женился, обогрел-обласкал, направил на путь, а дальше вы и сами знаете. Все полетит, думал Прохоров, потому что главное – это не чины и деньги,