перехватывает дыхание, но кипит вода в кастрюле, и надо туда пихать макароны.
Ест она с большим аппетитом, ловко подхватывая и подматывая вилкой тонкие макароны, не забывает и про мясо, и мы с ней чокаемся, и она выпивает уже третью рюмку коньяка, и снова ест, и нежные желваки ходят по ее пушистым вискам, и чуть шевелятся розовые непроколотые мочки ее ушей – маленькие, аристократически срезанные мочки. И я наливаю ей четвертую рюмку, и она уже не вспоминает о машине, и уже ясно, что будет дальше.
А дальше она докуривает сигарету и глядит на меня ласково и чуть печально, словно бы сквозь дремотную пелену – потусторонний взгляд судьбы. Я холодею от этого взгляда, я испуганно встаю с кухонного табурета, и она тоже встает и шагает к двери, и я боюсь, что она сейчас уйдет – судьба опять уйдет от меня, ускользнет, исчезнет, насмеется, – и поэтому я заступаю ей дорогу, я протягиваю к ней руки. Я беру судьбу в свои руки, беру ее за плечи, за талию, придвигаю к себе, я ее никуда не отпущу, и она, прижавшись ко мне, горячими губами щекотно шепчет мне прямо в ухо, что ей… ну, в общем, на секундочку, на одну секундочку…
Да, да, разумеется.
Я слышу шпингалет ванной, потом шипение душа и журчанье воды. Я быстро иду в комнату, расстилаю постель, гашу верхний свет и включаю настольную лампу, отвернув ее к стене, чтобы получился полумрак, а на столе верным свидетельство присутствия судьбы лежат ее сумочки, бумажники и волшебные связки ключей, и я быстренько, пока она не вышла из ванной, рукой сметаю пыль с письменного стола и с телевизора, закидываю свитер в шкаф и вообще стараюсь навести в комнате хоть какой-то порядок.
Но в ванной все еще шипит душ и журчит вода, и я снова иду на кухню. Гашу свет, в темноте сажусь на табурет, и вдруг понимаю, что сердце мое перестает радостно стучать от предстоящего единения с благосклонной судьбой, и это меня слегка печалит. Но постой! Постой, неблагодарный! Сколько лет ты ждал пришествия судьбы, ждал трепетания ее мощных крыл над своей бестолковой головой, и вот, когда она уже твоя, когда она выбрала тебя и предалась тебе вся, в полноте своей власти над миром, – ты не можешь подождать еще полминуты!
Душ замолкает, и через полминуты щелкает шпингалет. Я сижу не шевелясь. Свет из ванной широким лучом скользит по темному кухонному потолку – светлый ореол судьбы, явившейся в дивном блеске своей наготы. Она негромко просит меня еще минутку не выходить из кухни, и я сквозь забеленное стекло кухонной двери вижу, как она пробегает из ванной в комнату.
Услышав, что она легла, я иду в ванную. На крючке, рядом с полотенцем, висят ее кофта и юбка, и лифчик сверху. Трусы и колготки наивно намотаны на никелированные трубы сушилки. На полу почти не набрызгано. Я быстро споласкиваюсь. Как следует чищу зубы. А потом все-таки залезаю в душ.
Вытершись и накинув халат, иду в комнату.
Настольная лампа все так же горит, повернутая к стене для полумрака, но нет на столе ни парижской косметической сумочки, ни пропусков, отворяющих дубовые двери недлявсехних залов, ни ключей от квартиры, дачи и особняка на взморье, – ничего нет, а есть только пластиковый пакет, и в этом пакете общая тетрадка с надписью на обрезе «англ. яз.», шариковая ручка, пачка «Явы» и спичек коробок. Полотенце висит на стуле, рядом с изголовьем. Тапочки стоят у кровати, носками наружу.
А она – она спит. Спит, по-детски положив ручки под щечку, спит, отяжелевшая от полной тарелки макарон с мясом, охмелевшая от четырех рюмок коньяка, разомлевшая от горячего душа. Спит, дыша глубоко и чисто, и радужный пузырек в углу ее улыбчивого рта возникает и лопается на выдохе.
Судьба моя, это ты?
ВДОВЫ И СИРОТЫ
Все было обдумано, взвешено, сто раз обговорено и окончательно решено. Заявление уже полмесяца лежало в суде, Катька уже три дня как уехала с мамой в пансионат, они вчера уже звонили оттуда, и Катька говорила, что все очень здорово и вовсе не скучно. Наверное, понимала что-то, потому что говорила таким специально веселым голоском. И вещи уже были в основном перевезены к маме, даже не в основном, а полностью и окончательно, а теперь Лариса приехала на дачу, чтобы забрать последнее забытое – Катькину безрукавку, брюки и кроссовки для физкультуры. И вообще, чтобы кинуть последний взгляд – мало ли, вдруг еще что-нибудь забыла. Разумеется, Лариса приехала на машине, и разумеется, она не стала предупреждать своего мужа – вернее, своего пока еще мужа, – что возьмет машину. Еще чего, предупреждать! Может быть, разрешения попросить? Достаточно, что она все годы как извозчик его возила, его и его мамочку, с дачи, на дачу и по всем делам, и вечером заезжала за ним в библиотеку, ждала, как личный шофер, а он любил выходить последним, последним покидать читальный зал, и ей это нравилось, она даже гордилась, что он у нее такой, ни на кого не похожий… Последний месяц Лариса просто брала машину там, где она всегда стояла – во дворе, под окнами их квартиры. Бывшей, бывшей их квартиры! – поправила себя Лариса. Примерно раз в три дня, будто по уговору – хотя никакого уговора и даже разговора не было – она оставляла машину у него под окнами и домой отправлялась на троллейбусе. Домой – то есть к маме. Хорошо, мама близко жила, всего четыре остановки. А утром машина стояла на месте, но не потому, что он такой благородный, а просто ему на все наплевать. Он даже водить толком не умеет, мужчина. Лариса только на даче разрешала ему съездить на станцию в магазин. Но при этом владельцем машины считался он, а Лариса ездила по доверенности. Доверенность кончалась в сентябре, и получалось не совсем красиво – как будто она изо всех сил использует, выезживает последние недели доверенности. Ну, а даже если так, что в этом такого, спрашивается? Лучше подумать, что будет, когда доверенность кончится – ее НИИжилгражданстрой был аккуратно на другом конце города, Катьку надо возить в музыкалку и к француженке, а кроме того, уж извините ради бога, она просто привыкла к машине за пять лет, просто без колес как без рук. Если попросить, он, естественно, продлит доверенность, но сам этого ни за что не предложит, но не потому, что ему нужны ее просьбы-унижения, нет-нет, боже упаси, – он просто не догадается. Да, да, просто не догадается. Ему всегда все надо было подсказывать, самые элементарные, самые человеческие вещи, и он к этому привык и даже иногда возмущался, когда у него нечаянно выходило какое-нибудь свинство: «Что же вы мне не подсказали? Я же просто не догадывался!»
Лариса не стала въезжать на участок, а приткнула машину у ворот. Ей было немного не по себе, что в такой миг она думает о машине, о доверенности и о прочей бытовой чепухе. Но с другой стороны, думала Лариса, раз она только об этом и думает, значит – все решено правильно. Она отперла дверь, зажгла фонарь на крыльце и быстро пошла в Катькину комнату, на ходу зажигая свет во всем доме. Вот здесь был огромный и нелепый зал, и они его разгородили на две прекрасные комнаты. Еще на шоссе, только подъезжая к поселку, Лариса думала, что заплачет, войдя в дом, а если не заплачет, то будет долго и тихо бродить по комнатам и вспоминать – вспоминать, как она впервые приехала сюда, как из полутемной гостиной сквозь шестистворчатую стеклянную дверь видна была лестница, широким беззаботным полукругом уходящая на второй этаж, и это была не фотография из учебника по интерьеру, это было на самом деле, и можно было распахнуть эту стеклянную дверь, и взбежать по лестнице, едва касаясь полированных перил, и, пробежав сквозь верхнюю гостиную, выбежать на солярий, и остановиться, и почувствовать, как жарко дышит тяжелая черепица, отдавая дневное тепло, а снизу, из сада, тянет прохладной сыростью, а впереди, за деревьями, поблескивает зеркало пруда, и в нем отражается белое здание с колоннами, и ограда вокруг пруда тоже белая и тоже отражается, и все это не сон, не кино, а на самом деле… Вспоминать, что здесь они впервые остались вдвоем, вот в этой самой комнате на первом этаже, с высоким заросшим окном, а сюда они привезли трехмесячную Катьку, и так далее – но нет! Не было таких лирических прощальных мыслей и воспоминаний. И даже то, что все здесь отремонтировано, перестроено и приведено в божеский вид ее собственными руками, – даже это не трогало, не будило ни слез, ни желанья остаться. Наоборот! Какое-то избавление было – избавление от вечного страха за дом, за это тяжеловесное сооружение, подмявшее под себя всю семью. Дача высасывала все силы, душевные силы, вот что ужасно. До ремонта было страшно, что дом разрушается, протекает, мокнет, оседает, обваливается, трескается, гниет. После ремонта – а ремонт сам по себе – эпоха, водораздел, вся жизнь разделилась на три периода: до ремонта, ремонт и после ремонта, – так вот, после ремонта стало еще страшнее, потому что раньше боялись за громадную дурацкую развалюху, а теперь надо было трепетать за только что отремонтированную виллу, поместье, дворец. Крыша могла протечь на свежепобеленные потолки, окрестные мальчишки зимой могли бросить камень, разбить стекло, и разморозилось бы отопление. Разве уследишь – участок в полтора гектара, а забор ветхий, и еще неудача – участок угловой, с краю, и поэтому забора больше, чем у всех, а собаку завести нельзя, потому что кто будет ее зимой кормить? Комендант? Но комендант может забыть,