дурь и всякий раз, когда, бывало, ссорился с нею или с хозяевами, угрожал; «Повешусь, ей-богу, повешусь». Вскоре Отченашка заняла его место на ветряках.
Возвращались с поздней осенней ярмарки, на которую коммуна вывезла последнюю партию сыра еще летней, Володиной варки. Данько купил головку и себе — потянула три фунта с небольшим — и теперь вез ее в торбе для овса домой. Мальва вешала, а деньги считал коммунский кассир Сипович, дотошный математик. Потом Данько еще бегал по ярмарке, искал для Мальвы подарок, но, когда подошел к ларьку коммуны второй раз, там уже никого не было…
Обогнав без счета подвод, возвращающихся с ярмарки, он все надеялся догнать коммунский воз с порожними корзинками. Нагнал Явтуха с Присей и детьми — старшие пошли в школу, вот Явтух и повез их на ярмарку, чтобы обуть до снега. Мальчики узнали дядю Данька, когда тот обгонял их подводу, и в один голос запросили: «Папа, папа, наперегонки!» Явтух, подзадоренный детьми, дернул вожжи, а тут еще и Прися поддала: «Где уж вашему папе угнаться за дядей Даньком!» Явтуха словно поджег кто, он хлестнул лошадей и под ободряющий крик детей оставил Данька позади. Восхищенная мужем, Прися светло и весело рассмеялась и покрепче обняла мальчишек, чтоб не вылетели на тракт.
Мальва вернулась поздно, утром встала, не выспавшись, с тенью усталости под глазами, все утро улыбалась самой себе и словно бы уклонялась от встречи с расхаживавшим по двору Климом Синицей. Кассир был от нее в восторге, сыр они распродали быстро, выручки набралось, как никогда, но под самый конец ярмарки явился Тесля, купил у них остатки сыра, головки полторы, и пригласил обоих к себе в гости. Выпили по одной, потом по другой, запели, вот вам, Клим Иванович, и вся ярмарка…
Накануне Клим Синица получил письмо, что в Костроме снова открываются курсы, такие же одногодичные, как и те, которые закончил в свое время Володя Яворский. Только эти уже государственные, на них будут преподавать знаменитые сыровары, в том числе и голландские, которых мы со временем должны побить на мировом рынке. Директор и комиссар курсов явно преувеличивал роль сыроварения в мировой революции, но Синица, увидав, кто директор курсов, нисколько не удивился тону письма. Это был Иннокентий Мстиславович Соснин, основатель коммуны. Письмо было размножено под копирку, и никакой приписки от руки Синица не нашел. Ни своему воспитаннику, которого уже не было в живых, ни коммуне Соснин не написал ни слова. То ли стал равнодушным ко всему, то ли что другое заставило его забыть свое детище. Однако человека надо послать хорошего, чтобы после не жалеть. Еще несколько дней назад Синица и не подумал бы о Мальве, А тут пошел на сыроварню. Мальва возилась там, белила, прибирала после лета. Зашел разговор о курсах.
— Коммуна каждый месяц будет посылать тебе деньги… Пожитки свои можешь оставить здесь, они никуда не денутся. А там увидим. А не вернешься, бог с тобой… Хоть я уж как-то привык, что ты живешь надо мной… Чувствую, ты все еще с ним… Значит, была любовь… Прости, если я был к ней не в меру строг. Нелегко она мне досталась, эта ваша любовь. Д1, Мальва, нелегко…
Проводив брата в поле, Лукьян с самого рассвета принялся топить печь — он еще от матери перенял, что чем ровнее топить, тем лучше хлеб удается. Пустив на растопку солому, от которой, казалось, еще пахло ночевавшим на ней Даньком, Лукьян накидал в печь вишневых поленьев, потом засучил рукава и стал месить тесто, как раз подошедшее в деже. Тесто густело, думы неслись стремительнее хмурых облаков за окном. Люди подаются на Турксиб и Тракторострой, этой осенью выехало несколько смельчаков и из Вавилона, вокруг уже творится что-то великое, а он торчит в этой прадедовской халупе, откуда, может, никогда уже и не выберется, так и будет прозябать весь век при Даньке, при плошке, при этой дубовой бадье, в которой из поколения в поколение оставляли на дне закваску, чтобы не перевелась, а то хоть возвращайся к опреснокам. В старину, должно быть, только огонь поддерживали так. А ведь заботиться приходилось не только о себе, но и о забывчивом соседе, точнее, о соседке, Присе, которой, с тех пор как у Голого распря с Соколюками, Лукьяша передает закваску тайком, чтобы не приходилось женщине бегать за нею в верхний Вавилон. Кончив месить, Лукьян собрался было соскрести с рук тесто, как вдруг во дворе тонко затявкала и метнулась к воротам неусыпная Мушка. Лукьян так с тестом на руках и выбежал из хаты.
У ворот стояла бричка с какой-то незнакомкой в плаще, на передке сидел усатый кучер в высокой смушковой шапке и домотканой свитке с откинутым башлыком, лошади в шорах косились на неугомонную Мушку и перебирали ногами. Лукьян кинулся унимать собаку, а женщина сошла с брички так привычно, словно всю жизнь только на ней и ездила. Лукьян изумился, узнав Мальву. Как, однако, быстро приноровился человек к новому выезду, о котором раньше и понятия не имел!
На Мальве были простые сапоги, пестрое теплое платье и длинный-длинный с засученными рукавами парусиновый плащ, явно с чужого плеча. Лукьян и сам мечтал достать такой, хоть один на двоих, чтоб ходить в слякоть. Мальве же пришлось распахнуть плащ, откинуть полы, но и так она едва шла в нем.
— Вот уж кого не ждал, — Лукьян смущенно прятал руку в тесте под материнский фартук.
— А я вижу, топится, стало быть, наши дома…
— Заходи. Данька, правда, нету. Я один.
Она будто этого только и ждала. Обернулась к кучеру.
— Постойте, Юхим. Это те самые Соколюки, о которых я вам рассказывала. Ведь кто знает, когда и увидимся.
— Неужто совсем выбираешься из Вавилона?
— Может, и совсем. Не только свету, что в оконце…
Он посмотрел на узлы, которыми была завалена бричка, кивнул, мол, понимаю. Уже на крыльце заметил:
— А плащ великоват… Мальва засмеялась:
— Это Клима Ивановича.
— Ну, заходи, заходи, не бойся. Бывала же когда-то.
— С хлебом тебя, — сказала Мальва, входя.
Хата показалась ей заброшенной, не такой, как была при матери, — пол грязный, неподмазанный, пылища на нем, как в Глинске, рушники на стенах потускнели. Но пахло здесь мужчинами, земными, работящими, пахло вишневым дымом и ржаным тестом, которое ждало печи, чтобы не опасть в деже.
Лукьян взял нож, сделанный из косы, тупой стороной счистил с рук тесто, сполоснул ладони в чугунке. Тем временем гостья сняла плащ, поправила кочергой жар в печи, потом подошла к деже, взялась за нее обеими руками и перенесла с лавки на припечек — надо бы знать пекарю, что в тепле тесто скорей подойдет. Лукьян принес из чулана первач, который держал для Данька от простуды, поставил на стол позднюю антоновку, уцелевшую от набегов соседских детей. Яблоки казались прозрачными, как жемчужины. Он налил две чарки, но, вспомнив, что нет хлеба, метнулся печь лепешки. Пока он готовил место на поду, Мальва обдула лопату, посыпала ее мукой, в один миг раскатала лепешку; удивительное дело, у нее тесто не липло к пальцам, она умела спасаться от него мукой. И через минуту в хате запахло хлебом. Вскоре Мальва достала лепешку, обстучала ее костяшками пальцев и уже на столе разломила, запахло еще вкуснее.
— Как тебе там, в коммуне? На голубятне? Или уже перебралась пониже?.. — Лукьян улыбнулся из-за очков.
— Куда же это ниже?
— К Климу Синице… Куда ж еще? Он один, ты одна… Одна же?
— Нет, Лукьяша, не одна я.
— Брось, Мальва… Бессмертны только боги, и то потому, что их не было… А мы смертны все, и поэты тоже.
— Смертны, Лукьяша. Только души у них устроены не так, как наши. Мы ведь не плачем с тобой от радости, когда слушаем утром петушков. А Володя плакал. Сама видела. Его доброты хватило бы на всех людей, если б они не были так злы, так алчны, как иные здесь.
— Добрый, добрый, а Данька моего едва не зарубил шашкой, — усмехнулся Лукьян.
— После мы долго смеялись… Но кто выстрелил тогда? Я ведь так и не сказала Македонскому про тот выстрел внизу. Данько?
— Нет. Соседушка наш… — Лукьян показал на окно.
— Явтушок?
— Данька хотел убить, нечестивец.