— За Присю, что ли?
— Да кто его знает, за что. В хилое тело легко злому духу войти. Явтушок пойдет и на родного брата, только подтолкни его.
— Крестничек мамин. Приходил ведь вместе с ними меня из Вавилона выдворять… Упираются изо всей мочи. Думают, обойдет их жизнь стороной здесь, в Вавилоне. Ой, нет! Грозный вал докатится и сюда. Все очистит, все смоет. Володя любил читать мне вот это:
«Нет, в этой Мальве что-то есть, — подумал Лукьян. — Не зря в нее влюбился поэт». Юхим громко покашливал за окном, напоминая о себе. Да и печь остывала.
Чокнулись. Как славно Мальва вписалась в его день, до нее такой серый, унылый. В ней самой было что-то от той волны, что пала на дно и вдруг снова поднялась, заиграла всеми красками; словно все счастье Вавилона доселе держалось на ней, на Мальве, а вот не станет ее, и жизнь посереет, прогоркнет, опреснеет, словно тесто без закваски, без дрожжей. Она призналась Лукьяну, что ездила к матери прощаться. Собралась далеко, за Москву, на те самые курсы, которые закончил когда-то Володя Яворский. Едет одна изо всей коммуны, а может, и со всей Украины. Вот какая ей честь!
И уже у ворот попросила:
— Не говори Даньку, что я была у вас, А богов пусть оставит в покое… Будь здоров, Лукьян! — И, не стесняясь Юхима, поцеловала Лукьяшу в чуб, в колючие усики.
Под искрился, когда Лукьян сгребал с него вишневый жар. Буханки выходили огромные, во всю лопату, такие, как Мальва бы испекла. Данько, вернувшись, не поверил, что Лукьян мог сам сотворить такое. Румяные шишки торчали из буханок во все стороны, в такие шишки славно втирать чеснок и сало, для Данька это был лучший ужин, и к тому же вполне заслуженный — сегодня он взобрался на самую макушку Абиссинских бугров.
В тот же день Синица сам отвез Мальву на станцию, на узкоколейку. Поездишко из Глинска ходил маленький, почти игрушечный. Когда тронулся, Мальва заплакала, а Клим Синица стоял с кнутиком, улыбался, не знал, что едет Мальва не одна — под сердцем зашевелился ребенок от поэта…
«Я слышала еще от Володи, что Кострома далеко, что ехать туда на нескольких поездах, а зимы там белые, как костромские соборы. Так оно и есть, Клим Иванович, — напишет она ему в первом же письме. — И Соснин, тот самый, что основал нашу коммуну. Он не верит, что Володи нет, что я была его женою, так что вы напишите ему, Клим Иванович… Я не взяла полушубка, а тут достать трудно, зима такая, что плюнешь и слюна замерзает на лету…» И летят, летят письма из белой холодной Костромы, теплые, человеческие, наивные и чистые письма от Мальвы Кожушной.
После нее никто больше не селился в мансарде. Коммуна перестала вывозить в Глинск красные головки сыра, этот товар исчез из оборота. Клим Синица жалел об этом, хотя на душе у него стало как будто спокойнее. Еще несколько ночей появлялась в обнаженном саду порывистая фигура, шуршала в опавшей листве, но, убедившись, что мансарда пуста, привидение забыло сюда дорогу. Синица знал, это Данько Соколюк. Днем, объезжая верхом поля коммуны, видел его на Абиссинских буграх, тот распахивал их до красной глины, чтобы земля за зиму набралась от ветров силы.
Одинокий пахарь на буграх казался маленьким и упорным, похожим на вечного полевика. Его телега стояла под горой, нацелясь дышлом в мокрое небо, словно еще дожидаясь чего-то от небес. А как начинал моросить холодный и колючий об эту пору дождик, пахарь набрасывал на голову мешок уголком и тогда совсем сливался с рыжими бороздами, словно и не было никого за плугом, словно лошади сами пахали это неплодородное поле, одни, без никого…
Только перед обедом сюда шагал через чужие межи Лукьян с серым узелком, в тяжелых сапогах, облепленных грязью, сражаясь с ветром, как птица, нес пахарю горячее на обед. Пока Данько обедал под телегой, Лукьян надевал мешок уголком на себя, становился к плугу и пахал это черствое поле дальше. Так они и бились там до самого покрова. Припахали и Мальвину десятину на самом верху…
Занесло деникинский ров, убрало его заросли белой, торжественно печальною кисеей. Только дурман раскрыл свои лягушечьи коробочки, словно опечаленный тем, что не успел рассеять семена по полю. Покой и белизна, белизна. От нее слезятся глаза, и душа в ней растворяется… Вьется над лошадьми парок, легко скользят санки, уцелевшие еще от помещика, причудливое создание зимней фантазии. В такой воскресный день Клим Синица, исполненный какой-то неясной и чистой тревоги, ехал в Глинск. Мальва словно перебралась на другую, далекую и недосягаемую планету. Он вез на глинскую почту полушубок для Мальвы.
В Глинске пахло соломенным дымом.
Спешил на службу Пилип Македонский в длиннющей бекеше, подбитой одноцветным мехом. Поземка отвернула полу, мех из-под нее виднелся огненно-рыжий, глинские меховщики знают в этом толк, а песьего меха в Глинске хоть отбавляй, его в изобилии добывают во время осенней течки, отбирая лучшие экземпляры из разношерстного собачьего царства, расплодившегося при нэпе. Лавчонки мелких торгашей, еще недавно такие бойкие, теперь стояли забитые наглухо, на некоторых железные жалюзи, спущенные уже, вероятно, навсегда. А на рыночной площади в эту ночь ветром сорвало крышу с коммунской палатки, в которой не скоро теперь появятся красные головки сыра. Коммунар завез на почту посылку, вручил ее самому почтмейстеру. Харитон Гапочка поинтересовался, что в посылке, поставил на ней штемпель глинской почты и между прочим заметил, что полушубок может в дороге пропасть, теперь, мол, не та почта, что была при царе. Колокола звонниц, стоящих на разных холмах и как бы пребывающих в вечном противоборстве, молчали, подернутые инеем, но, верно, готовы были в любую минуту напомнить о себе. Максим Тесля, принадлежащий к племени тех, кто рано встает, расчищал дорожку от крыльца к воротам райкома. Мельничное колесо вмерзло в лед и не лопотало, а без его шума в этом уголке Глинска было как-то непривычно. Буг тоже затянуло льдом, и теперь по нему свободно сновали маленькие проворные люди в черных и белых полушубках, как будто там перемешались мельники и трубочисты.
Тесля до последнего времени тоже ходил прямиком, по льду. Он отважился на это чуть ли не прежде всех, когда лед еще прогибался и трещал под ногами. Теперь лед окреп и стрелял в морозные ночи, будил Глинск от зимней спячки. Клим Синица въехал в самое облачко снега, поднятое метлой секретаря. Искорки еще долго не гасли. В Глинске начиналась лютая зима, а с нею и топливный голод. Райкомовский стог, стоявший на дворе, был уже раздерган до живого, по его белой шапке ночью пробежала ласочка.
Тесля расчистил дорожку и повел коммунара греться. В доме было натоплено и тихо, хоть мак сей, В коридоре совсем по-домашнему чувствовал себя гигантский фикус. Он не помещался у Снигуров, и Тесля этой осенью, еще до морозов, перевез его сюда. Пусть поживет до весны. Сам он тоже только теперь перебрался в райком, хоть мог бы сделать это и раньше.