голос:
— Измена! Измена! Смерть Кочубею! Смерть Ка-баннику!
Панько знал, что тут не помилуют, и побежал навстречу коммунарам…
— Ай, Савка! Ай, молодец! — Панько и сам теперь рад был бы ехать на коне рядом с Савкой. Видя, как разлетаются богатеи со своими сторонниками при самом его появлении на пруду, Савка снова захохотал, и, как всегда, некстати — неподкованый конь как бы от его смеха растянулся на льду вместе с всадником.
Первым побежал Явтушок, споткнулся у маленького крестика из стражи и распластался на льду, а его железный обрез, благодаря которому он так воинственно держался среди стрелков, поехал без него по льду в сухие камыши. А вон загремели Павлюки с пушкой на полозьях, они держали в лозняке сани, на которых собирались ехать в Глинск, а теперь привязали к ним пушку и понеслись на хутор. Данько с Парфеной во весь дух бежали к своим санкам, тоже припрятанным в лозняке. Ого, сколько там саней, и все готовились на Глинск! Только у Скоромных не было саней, и они бежали с убитым отцом на плечах, то и дело сбиваясь с ноги.
— Скоромные! Стойте! — звал их Рубан, но тем только придавал им прыти. Они бежали так, словно отец ничего не весил… Страшный, в исполосованной рубашке, с растрепанными волосами, весь еще в пылу боя, Рубан в восхищении смотрел, как они несли прах самого храброго из вавилонян. Последними рассыпались, словно стайка вспугнутых воробьев, дети. Над опустевшим местом побоища, по которому, вороша меховые рукавицы, платки и шапки, гуляла поземка, слышался плач Мальвы Кожушной, это рыдал в ней еще нерожденный младенец… Поземка гнала куда-то высокую шапку Киндрата Бубелы, потерянную вторично, на этот раз Даньком. Савка, выбравшись из-под коня, поймал ее и принес Рубану.
— Вот она…
Тот смотрел на Савку безумными глазами и ничего не понимал. Он словно все еще стоял на кресте. Наконец кто-то из коммунаров догадался накинуть ему на плечи полушубок, он как-то сразу пришел в себя и бросился обнимать Савку.
Рузя подобрала шапку, взяла убитого Джуру за ворот, подняла ему голову, чтобы лицо не билось об лед, и поволокла домой. Клим Синица поздоровался с ней, но она не узнала его или не признала и продолжала тащить своего Джуру, которого боялась всю жизнь. За нею шли в черном, словно не от мира сего, вавилонские старухи, чтобы обрядить убитого. Возле запруды старухи взяли Джуру на руки и понесли. В хате его положили на лавку перед трактором, который тоже, казалось, вместе с хозяином остыл навеки.
То на том, то на другом краю Вавилона подымался вопль причастных к бунту. За какой-нибудь час их собрали у сельсовета. Туда же сошелся весь Вавилон. Из Глинска на нескольких санях примчался с людьми Македонский. С ними вернулся и мой отец, который вроде бы тоже поехал за батюшкой, а привез начальника милиции. Еще на рассвете, к нам прибегала Рузя, предупредила отца о бунте и умоляла не показываться на пруду.
В брошенных на произвол судьбы дворах ревела непоеная скотина, кричали голодные свиньи, выли по хозяевам псы. Недавние вавилонские заправилы сбились в кучку на санях Гусака.
Парфену привезли с хутора одну — Данько бежал куда-то верхом — и так одну и препроводили к сельсовету. Она сидела на своих одноконных санках. Будь рядом Данько, Парфена сочла бы себя просто счастливой, хоть и оставляет хутор навсегда.
Явтушок, скорчившись, плакал среди своих детей на казенных санях, потому что собственных у него не было, а на сани Гусака он сесть не захотел.
Рубан огласил постановление Вавилонского сельского Совета об аресте бунтовщиков и стал читать список. Каждый поименованный отвечал внятно: «Я — Хома Раденький», «Я — Матвий Гусак», «Я — Проц Гулый», «Я — Панько Кочубей» и так далее.
Когда Рубан назвал Явтуха Голого, за него ответила Прися:
— Явтушок тут, а как же, — сказала она, желая хоть этим подчеркнуть его добропорядочность и послушание властям.
Причиной всего был обрез, который Явтушок держал в тайнике (Соколюки ж рядом!). Обрез — это оружие. Явтушок умолял Присю не забывать его, ждать до самой смерти. Прися клялась мужу в великой любви и преданности, жалела, что не сшила ему новых штанов, теплых, суконных, как у зажиточных хозяев, и ему предстоит ехать в жиденьких полотняных штанах. Она так и не уговорила Явтушка взять с собою праздничную вышитую рубашку и черный касторовый жилет, он не стал надевать их на водосвятие, думал, что там придется биться на кулаках. Уже здесь, в санях, он попросил Присю снять с шеи нитку красных корольков, она сняла и бросила ему в котомку с хлебом, несколькими кусками сала и новеньким рушником, еще не беленым и жестким, как жесть.
Левко Хоробрый попрощался с Явтушком по славянскому обычаю — трижды расцеловавшись. Явтушок жалел, что философ не едет — все-таки было бы веселее, если отправят далеко, — и он снова заплакал.
— У тебя своих деток нет, так уж пригляди за моими, — попросил он под конец. — Твой козел любил летом обедать с нами под грушей.
Левку хотелось выручить Явтушка, вернуть его детям, да и жаль было, что теперь по воскресеньям не видно будет больше над плетнем этого дива — Явтушка в вышитой рубашке и касторовом жилете. Фабиан несколько раз бегал то к Рубану, то к Климу Синице.
— Я насчет Явтушка. Ничего кулацкого в нем нет, он середнячок натуральный, вы же видите, давайте отпустим его с миром.
— Я не против, — сказал Рубан, — только согласится ли Македонский…
Тот понял, о ком речь.
— Пусть едет, в Глинске разберемся. Все видели на пруду Явтушка с обрезом. Вывезли мятежников в полдень. В здешних краях об эту пору то и дело метет. Вихри, затаясь в Кумовой балке или еще где, дремлют там тихонько всю ночь, а только в Кумову балку заглянет солнце, вспархивают оттуда, налетают на ветряки, а потом допоздна озоруют над Вавилоном. Первая тронулась на своих санках гордая и красивая Парфена, а уж за нею потянулись к Глинской дороге остальные. У запруды остановились — на пруду одиноко лежал исполинский крещенский крест, он багрово сверкал, и было в нем что-то трагическое, фатальное. Все затихли перед этим вечным крестом, даже конвоиры не торопили арестованных, дали им возможность вволю налюбоваться последним крещенским крестом, возле которого мог бы разыграться чудесный и веселый праздник с катаньем на каруселях.
Кресту еще долго лежать на пруду, до шквальных весенних ростепелей, и только козел Фабиан, гонимый голодом, изредка будет наведываться к нему, преимущественно ранними утрами. Старику все будет мерещиться, что произойдет чудо и люди снова выйдут на водосвятие с печеным и вареным. Но чуда не произойдет, а красный свекольный рассол вымерзнет начисто, и крест приобретет размыто-синюю колодную окраску, пока паводок не подхватит его и не прибьет к запруде вместе со льдами.
На рыночной площади в Глинске полыхали костры, для поддержания которых ломали нэпманские ларьки. Вавилонский костер отличался от других. Его развела Парфена с женщинами, а грелся возле него и жарил сало на железном пруте Явтушок. Озаренный пламенем, он походил на маленькое лохматое существо, которое хотело согреться и тянулось к огню. На суде над мятежниками Тесля все время возвращался мысленно к трагической фигуре Явтуха Голого. Еще чуть-чуть, и в нем созрел бы новый Бубела — ядовитый плод старого Вавилона. Поставь он собственный ветряк на горе, ощути за спиной крылья, и уже не снять его с горы голыми руками нипочем…
Кулацкого вожака Дороша, который на площади в Прицком убил председателя сельсовета Майгулу, приговорили к расстрелу. Он сказал, что зачинщиком бунта на самом деле был Бубела, еще при жизни, а он, Дорош, только ходил у него в подручных. Дескать, еще неведомо, как бы все сложилось, не замерзни Киндрат. После свержения власти на местах предполагалось захватить Глинск.
— И провозгласить здесь кулацкую республику, — уточнил Тесля.
Македонский при этом улыбнулся. По совету Тес-ли он в свое время освободил Бубелу, чтобы виднее было, кто группируется вокруг него, и чтобы лучше распознать намерения кулаков. Но внезапная смерть