Бубелы несколько усыпила бдительность Македонского. С мертвым Бубелой оказалось труднее бороться, чем с живым.
Рубан выступал на суде, клеймил Джуру как изменника и ренегата, но здесь, в Вавилоне, пришел на его похороны, произнес гневную речь против тех, кто сделал его таким, в чьи тенета Джура попался и загубил не одну только свою жизнь. В тот же день хоронили и отца Скоромных, которому на водосвятии и в голову не приходило, что может дойти до вооруженного столкновения. Рубан простил сыновьям Скоромного свой арест, он еще в момент бунта увидел, что те были спровоцированы кулаками. Чутье подсказывало ему, что Скоромные будут ему надёжной опорой в дальнейшем.
«Мастерская» Джуры с трактором так и осталась своеобразным клубом, куда приходили все, кроме Мальвы. Она тяжело перенесла крещенскую трагедию, болела, не выходила из дому. Вавилонские бабки, у которых на все был свой взгляд, пророчили ей чахотку, которую она могла захватить еще от Андриана. Рузя боялась мертвого Джуры, боялась большой хаты, трактора, ей все мерещилось, что он может сам завестись среди ночи и натворить бог знает каких бед. А тут еще кто-то (уж не Савка ли?) имел неосторожность сболтнуть, что раз ночью, проходя мимо хаты, слышал, что заводят «Фордзон». «Это не иначе, как Джура», — окончательно опечалилась Рузя. Она перебралась к Кожушным, ухаживала там за Мальвой, но на вечеринки в «мастерскую» приходила, натапливала печь, прибирала, вообще чувствовала себя хозяйкой, пока в хате толпились люди. Когда клуб перейдет в другое место, ее хата надолго угаснет, как угасло когда- то Рузино счастье.
Вскоре после крещения Прися родила семимесячного. Он умер, едва всплакнув, — задохнулся вавилонским воздухом. Никакого плача по нему не было, а лишь тихое удивленье, что он родился и умер так не в пору. Фабиан смастерил для него гробик, самый маленький из тех, какие когда-либо делал, поставил на детские санки, на которых старшие Явтушата катались с горы, и вечерком вывез на кладбище. Это были совсем тайные похороны, чтобы лишить Вавилон сплетен и пересудов о такой выдающейся женщине, как Прися, до сих пор не ведавшей поражений в приумножении рода человеческого. На похоронах был только козел Фабиан, свидетель надежный, похоже, заметно поумневший после крещения.
…Со временем Харитон Гапочка, который любил рассматривать мир через глинскую почту, обратил внимание на письма издалека к односельчанам и родственникам. Он поступал с этими письмами, как всегда, но ни разу не попались ему письма от Явтуха Голого. Ни одной весточки ни жене, ни детям. Однако из одного скорбного письма почтмейстер узнал кое-что и о Явтухе…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Еще не утихли над Вавилоном крещенские вопли и стрельба, они словно бы смерзлись, оцепенели в воздухе и теперь оживали от малейшего ветерка; не успели еще исчезнуть, рассеяться страшные проклятья, которыми кляли Вавилон на веки вечные кулаки-выселенцы. Изреченные злобно, яростно, эти проклятья носились в воздухе, как чума, и могли еще поразить кого-нибудь насмерть. Но Вавилон уже готовился к новому, неизведанному.
Рубан, выбранный председателем колхоза, летал на коне как ошалелый с хутора на хутор, чтобы падкие до легкой наживы вавилоняне не разобрали кулацкого добра, перешедшего в собственность общины. Метались по селу оба Фабиана, взявшие на себя осиротелых собак, которые не признавали новых хозяев и не пускали никого в пустующие жилища богачей, пока Фабиан не привлек этих сторожей к себе с помощью козла, их старого знакомого, быстро находившего общий язык с этой сворой. Правда, несколько псов все- таки пришлось пристрелить из сельсоветского дробовика. Это сделал Савка Чибис собственноручно и без колебаний, поскольку сам в прошлом, как исполнитель, немало натерпелся от них.
Уничтожив это последнее кулацкое отродье, активисты горячо взялись за дела. На Бубелин хутор свели коров, лошадей, волов. Скотина за один день выпила весь колодец (обстоятельство вовсе непредвиденное), а возить воду было не в чем, потому что не оказалось ни одной исправной бочки на колесах. На хутор Павлюков согнали овец, которые долго не могли сообразить, что случилось, и тосковали не то по своим овчарням, не то по хозяевам. А всю домашнюю птицу, в том числе и несколько индюков, этих изящных великанов, любимцев Рубана, считавшего их истинно вавилонской птицей, собрали в хлева и сараи Матвия Гусака, где индюки плодились издавна. Рубан полагал, что для этих птиц важнее всего правильно выбрать место под небом. Председатель было так разошелся, что посулил на следующий новогодний праздник подарить каждому вавилонянину, по индюшке, многие ведь не пробовали этого мяса отродясь.
Впервые за всю историю Вавилона на ветряках мололи без помольного, и, хотя ветры, как нарочно, дули слабенькие, люди сразу ощутили преимущество нового порядка, а сколько еще этих преимуществ впереди, про то мог знать один Рубан. И чуть ли не самой большой заботой для председателя стал трактор Джуры, в который пока никто не мог вдохнуть жизнь. Ближе других подбиралась к трактору Даринка, но и для нее он продолжал оставаться загадкой. Однажды, заведя его и включив скорость, она едва не разрушила Рузин дом.
А тут на глинскую станцию прибыли на открытых платформах первые наши трактора. Занесенные снегом, тихие, словно бы настороженные. И тогда еще раз вспомнили Джуру. Машины некому было снять с платформ. Не оказалось трактористов, людей только еще посылали на курсы в Шаргород. Из Вавилона туда по настоянию Рубана поехала Даринка Соколюк. Лукьян провожал ее на станцию к поезду, всплакнул, чудак, словно она уезжала не на три месяца, а на целые годы. Волновался, верно, еще и потому, что на курсах она была единственная женщина, а все остальные — мужики и парни. Безумная затея Антона Рубана — непременно послать женщину. Впрочем, была и причина: а вдруг у Даринки и впрямь талант, склонность к машинерии?
А где-то вокруг этих первых радостей и неудач, как изгнанный из стаи волк, бродил Данько. Каждую ночь Лукьян, которого избрали председателем сельсовета, брал сельсоветский дробовик и выходил в засаду на брата, боясь, как бы тот, снедаемый злобой за отнятый хутор, не причинил беды новому колхозу, Данько почуял опасность и не показывался. А тут еще просочился слух, будто с дороги бежали сыновья Павлюка — Махтей, Роман и Онисим — и скрываются в соседних селах, угрожая из своего подполья отомстить Вавилону за разор.
— Дураки, — сказал Рубан, прослышав о них, — сами же были у родного отца батраками. Пришли бы, открыли бы кузницу, ошиновали телеги к лету, а там, может, их и приняли бы в колхоз. Сам добился бы на это согласия в Глинске, пошел бы к Тесле просить за них — какое же будущее можно строить без кузнеца? А тут целых трое.
Рубан послал Фабиана искать их, тот обшарил окрестные села, но вернулся без кузнецов, привел только молодого бродячего гитариста Иону, которого тотчас пристроили на хутор Павлюков сторожем колхозных овец и заодно кузнецом, хотя на самом деле он не был ни тем, ни другим. Иона оказался невероятным лентяем, зато он чудесно пел под гитару цыганские романсы и весь актив по вечерам сходился на хутор слушать его. Философ радовался своей находке, пока Иона не сжег однажды ночью дотла хату Павлюков, сам при этом едва не задохнувшись на печи. Перед этим в дымоходе все похлопывало, его следовало прочистить, но Иона заботился только о тепле, вот и вспыхнула сажа. Иона тут же сбежал, но, прослышав о пожаре, пришли с повинной сыновья Павлюка, все трое. Философ и тут нашелся: он сказал, что, не сожги Иона хутора, они, пожалуй, так бы и не явились.
Первой из вавилонянок навестила их Прися. Утром пришла, поздравила молчаливых гигантов с возвращением, подумала, что хорошо бы и ее сыновьям стать кузнецами, когда вырастут, и осторожно спросила о Явтушке.
— Там он, — Онисим показал на север и стал поворачивать клещами лемех на жару. — Это тут, в Вавилоне, у всех душа нараспашку («Словечки-то какие появились, у них!.» — подумала Прися). А там каждый дышит себе в рукав, кроется, таится. Один за другим следят, шагу не ступишь. Мы вон с ребятами — на ходу в снег. Отец спал, так мы и не попрощались с ним. А тут уже Иона поблагоденствовал. Вот, тетенька, как бывает на свете. А вы ждете своего Явтушка!