конкретных указаний, как действовать в таких случаях. Какое наше сейчас положение? Какие права интернированных? Откровенно говоря, я не очень хорошо знаю вопросы международного права…
— Да их никто не знает как следует. Это компетенция юристов, — сказал кто-то.
— Надо поискать в книгах. Ребята, у кого есть книги? Справочники какие-нибудь?
Оказалось, что все захватили с собой книги. Белье забыли, а книги взяли. Образовалась целая библиотека. Света в зале не было. Поэтому решили заняться морским правом утром.
— А может быть, нас обменяют на немецких моряков, интернированных в наших портах? — вдруг сказал капитан «Волголеса» Новодворский.
Какой музыкой зазвучали эти слова! Все оживились, начали строить всякие прогнозы, а я вспомнил последнюю стоянку в Ленинграде. У причала был ошвартован огромный немецкий теплоход «Уланга». Он держал на рее наш красный флаг, знак особого расположения к стране. Теплоход уходил. Это было единственное немецкое судно в порту… Они все знали и до начала войны увели свои суда из советских портов. Почему так случилось?
Спустя двадцать пять лет, прочитав книгу В. М. Бережкова «С дипломатической миссией в Берлин. 1940–1941 гг.», мы поняли многое из того, что не могли понять тогда… Вот что он писал: «… уже вернувшись в Москву, мы узнали, что 20 и 21 июня германские суда, стоявшие в советских портах Балтийского и Черного морей, в срочном порядке, даже не закончив погрузки, ушли из советских территориальных вод.
А у нас на это не обратили внимания. Недавно мне стало известно об одном факте, который объясняет, почему так случилось. Буквально накануне войны в Рижском порту скопилось более двух десятков немецких судов. Некоторые только что начали выгружаться, другие еще не были полностью загружены, но 21 июня все они стали сниматься с якоря. Начальник Рижского порта, почувствовав недоброе, задержал на свой страх и риск немецкие суда и немедленно связался по телефону с Москвой. Он сообщил о создавшейся зловещей ситуации в Наркомвнешторг и попросил дальнейших указании. Об этом было сразу же доложено Сталину. Но Сталин, опасаясь, как бы Гитлер не воспользовался задержкой нами немецких судов для военной провокации, распорядился немедленно снять запрет на их выход в море. Видимо, по той же причине не было дано и соответствующих указаний капитанам советских судов, находившихся в германских портах».[12]
Штеттинский лагерь
Долго спать не дают. Опять истошные крики: «Шнель! Лос!», алюминиевые кувшины с эрзац-кофе, микроскопический кусочек хлеба на завтрак, погрузка в машины и полчаса сумасшедшей езды.
Нас привозят за город, и машины останавливаются у смолисто-желтых бараков, обнесенных колючей проволокой. Часовой распахивает ворота, и машины въезжают в лагерь. По-видимому, это наше новое жилье.
После судового комфорта с отдельными каютами, великолепным питанием, чистым бельем здесь все непривычно. Деревянные трехъярусные нары, матрасы, набитые стружкой, бумажные одеяла и темный, как чернила, кофе-суррогат, маленький кусочек хлеба на день, неполная миска тошнотворного ревеневого супа, жалкий ужин… Нам, избалованным бытовыми условиями на советских судах, все это не по нутру. Хорошо еще, что бараки совсем новые, чистые, в них до нас никто не жил, и мы располагаемся как кому и с кем нравится. Посреди голого дворика откуда-то взявшийся островок колосящейся пшеницы. Как-то не вяжется этот мирный «пятачок» с колючей проволокой и солдатами-автоматчиками.
С нами привезли и наших женщин. На каждом из судов их было по две, по три. Они плавали буфетчицами, поварами, уборщицами. Женщины держатся спокойно, с достоинством. Нет ни причитаний, ни слез, ни истерик. Они расположились на зеленом «пятачке» пшеницы, сели, как чайки на воду, в своих белых кофточках и задумчиво сидят, иногда перебрасываясь редкими словами. Жара невыносимая. Душно. Солнце палит. На дворике ни деревца, где можно было бы укрыться от палящего солнца, ни тени.
Молодой охранник расстегнул китель, облизывает сухие губы, глядит на женщин, отпускает в их адрес замечания, показывает им пачку сигарет, даже вытащил плитку шоколада и подзывает:
— Машка, рюсски Машка, иди…
Но девушки даже не поворачиваются в сторону солдата. С врагами не может быть никаких разговоров, даже если очень хочется есть и курить.
Пока мы устраивались в бараках, время шло незаметно. Теперь мы чувствуем страшную усталость. И есть хочется нестерпимо. На таком рационе скоро протянешь ноги. Но больше сегодня нам ничего не дадут. В девять часов нас загоняют в барак.
— Свет не зажигать! Затемнение. Иначе… — переводчик изображает пальцами пистолет со взведенным курком. Жест понятен.
Мы расходимся по баракам, залезаем на нары. Первое время в комнате царит молчание, потом раздается чей-то раздраженный голос:
— Душно! Откройте же окна, кто там поближе.
Стучат отворяемые рамы, и в барак врывается запах цветов и сухой травы. За окнами щелкают и переливаются трелями соловьи. Изредка доносятся гудки пароходов, верно река совсем недалеко. Гудки громкие, отчетливые и такие знакомые… Там, за проволокой, идет совсем другая жизнь… А мы? Заключенные. Бесправные, безоружные, лишенные возможности защищаться. Враги могут сделать с нами все, что им взбредет в голову. Что для гитлеровцев международные законы? Что им права интернированных? И снова мысли возвращаются к тому, что происходит сейчас на границе…
Первый день войны…
Молчат в бараке. Вдруг с верхних нар соскакивает Леник Круликовский и бросается к окну.
— А что, братцы, если попробовать драпануть? Тут всего один ряд колючей проволоки…
Он пытается просунуть голову сквозь широкую оконную решетку, но тут же раздается грубый голос охранника:
— Э, э, менш! Цурюк! Лос!
Леник отскакивает от окна, быстро забирается на нары. Чего, доброго, получишь пулю.
— Убежишь здесь! — грустно говорит он. — Через каждые десять метров часовой. Но пытаться надо… Одер недалеко, значит и порт где-то рядом. Только выбраться из лагеря, а там… Пробраться в порт, залезть в бункер на шведский пароход, я видел их у причалов, и будь здоров… Из Швеции к своим…
Пока это выглядит фантастически, но ребята с жаром принимаются обсуждать возможности побега.
Скоро усталость, пережитые днем волнения дают себя знать. Все реже раздаются реплики, паузы становятся длиннее. Барак затихает.
Утро началось с крика: «Ауфштейн! Лос!»[13] Кричал солдат с автоматом на шее. Он стоял посреди барака, расставив ноги, заложив за спину руки, и наблюдал за тем, быстро ли мы выполняем его команду. Неохотно встаем с коек и бредем на двор к жестяному длинному умывальнику. Не успели мы помыться, последовала новая команда:
— Аппель![14] Строиться!
Нас построили. Вышел комендант с переводчиком из прибалтийских немцев.
— Вести себя хорошо. Никаких там этих… — перевел слова коменданта прибалтиец. — Кто говорит по-немецки?
Вышло два человека.
— Вот с вами я буду иметь дело, больше ни с кем. Возьмите газету. Читайте всем. Разойтись!
В газете было сообщение о том, что взята Рига. Страница пестрела фотографиями, — толпы советских военнопленных понуро тянутся под охраной улыбающихся солдат вермахта.
Мы находились в состоянии шока, еще не могли осознать своего нового положения и войну представляли плохо, но реакция у всех была одна:
— Врут, сволочи! Не может быть! Фотографии липовые.