признание его было как горный пик, покрытый облаками. Он как бы набросил на мою голову страшное покрывало, истинного вида которого я не мог понять. И почему оно представилось мне страшным, я также понять не мог. Но он в этом признался так ясно, что этим взбудоражил мои нервы.
Я попробовал предположить, что причиной такого отношения к людям у учителя являются события какой-нибудь могучей любви (конечно, между ним и его женою). Если сопоставить это с его заявлением о том, что „любовь — зло“, такое толкование выходило как будто подходящим. Но он сам же объявил мне, что любит в настоящее время свою жену. А если так, то такое мировоззрение, близкое к неприятию мира, не могло появиться на почве взаимной любви.
„Сначала преклоняются перед человеком, а потом становятся ему на голову“ — эти слова учителя могли относиться к кому угодно, но приложить их к его отношениям с женою никак невозможно было. Могила в Дзосигая — неизвестно чья, — она также не раз приходила мне в голову. Я знал, что эта могила соединена с учителем глубокой связью. Всё теснее и теснее соприкасавшийся с жизнью учителя и не могущий тем не менее к ней приблизиться окончательно я воспринял от него, как кусочек его жизни, и эту могилу. Но для меня эта могила была ещё совершенно мертва. Она не становилась тем ключом, который мог бы открыть мне дверь жизни, лежащей между нами. Скорее наоборот: она стала между нами, как помеха, препятствующая свободному движению.
В таком положении дел подошёл случай, когда мне пришлось разговориться с женою учителя. Дело было осенью, в особенно холодные дни. По соседству с учителем два-три дня подряд происходили грабежи, и с наступлением вечера все так и ждали новых нападений. Особенно крупных похищений пока ещё не было, но всё же грабители, забираясь в дом, всегда успевали что-нибудь унести. Жена учителя очень боялась. И как раз учителю необходимо было оставить дом на весь вечер. Приехал в Токио его приятель земляк, служивший в больнице в провинции, и учитель вместе с двумя-тремя другими знакомыми должен был угостить его обедом. Учитель объяснил мне всё это и попросил меня побыть во время его отсутствия с его женою. Я сразу же согласился.
Были ещё ранние сумерки, когда я пришёл к ним в дом. Аккуратного всегда учителя уже не было дома.
— Только что ушёл, — не хотел запаздывать, — сказала мне его жена и ввела в кабинет мужа.
В кабинете стоял европейский стол и стул; сквозь стёкла при свете зажжённого электричества блестели своими кожаными корешками стоявшие в ряд книги. Хозяйка дома усадила меня на плоскую подушку перед хибати[3] и, сказав: „Займитесь хоть вот теми книгами,“ — вышла из комнаты. Мне было неловко, как будто бы я был гость, поджидавший возвращения хозяина. С чувством какой-то виноватости я закурил папиросу. В задней комнате жена учителя разговаривала о чём-то со служанкой... Кабинет расположен в самом углу дома, в конце галлереи, идущей из внутренних комнат. Здесь было гораздо тише и дальше от всего, чем даже в гостиной. Разговор внутри прекратился, и наступила полная тишина. У меня появилось чувство, что вот-вот появятся грабители — я весь насторожился и напряг своё внимание.
Минут через тридцать вновь показалась хозяйка.
— Ах! — воскликнула она и обратила ко мне слегка удивлённый взор. Она насмешливо смотрела на меня, имевшего вид человека, пришедшего в гости. — Вам здесь неудобно?
— Нет, вполне удобно.
— Ну, так скучно?
— Вовсе нет! Вовсе не скучно, — я тут сижу настороже, дожидаясь разбойников.
Хозяйка стояла и смеялась, держа в руках чашку чая.
— Здесь угловая комната, поэтому сторожить немного неудобно, — заметил я.
— В самом деле? Простите, пожалуйста! Может быть, вы пройдёте внутрь? Я думала, что вам здесь скучно сидеть и принесла чаю. Но если ничего не имеете против внутренней комнаты, пожалуйте туда пить.
Я вышел вслед за нею из кабинета. Во внутренней комнате, на длинном красивом хибати пел металлический чайник. Здесь она стала угощать меня чаем и пирожными. Сама она не прикоснулась к чаю, заявив, что боится, что не сможет заснуть.
— А что, учитель часто так уходит на разные собрания?
— О, нет! очень редко. За последнее время он всё больше и больше не любит смотреть на людей...
При этих словах у жены учителя отнюдь не было вида, что это доставляет ей какую-нибудь неприятность.
— Значит, вы — исключение?
— О, нет! Он не любит и меня.
— Ну, это неправда, — возразил я. — Вы говорите так, сами прекрасно зная, что это неправда.
— Да? Почему же?
— Если позволите мне сказать, — учитель не взлюбил людей потому, что любит вас.
— Вы — человек учёный и на слова искусны... Он не любит людей, поэтому не любит и меня... Ведь так можно сказать? Выходит одно и то же...
— Можно сказать и так, но всё же, как я сказал, — вернее.
— Ох, эти рассуждения! Мужчины ужасно любят пускаться в рассуждения. Любят переливать из пустого в порожнее.
Слова жены учителя были немного резки. Но тон, которым они были произнесены, вовсе не звучал так сильно. Она не принадлежала к тем современным женщинам, которые стараются выставить напоказ перед своим собеседником свой ум, видя в этом особую гордость. Она заботливо берегла своё сердце в скрытых глубинах своего существа.
У меня было что ещё сказать ей. Но мне не хотелось, чтобы она сочла меня за человека, стремящегося пускаться в бесполезные рассуждения, и я удержался. Чтобы ободрить меня, молча смотревшего в свою пустую чашку, она проговорила:
— Ещё налить?
Я молча сейчас же передал ей свою чашку.
— Сколько вам? Один кусок или два?
Странное дело! Держа в руках сахар, она взглянула на меня и спросила, сколько мне положить кусков в чай. Это вовсе не значило, что она оказывала мне какое-нибудь особое внимание, но всё же ей, видимо, хотелось несколько загладить свои недавние резкие слова.
Я молча стал пить чай. Выпив всю чашку, я продолжал оставаться в безмолвии.
— Ну, вы совсем замолкли! — сказала она.
— Да что ж... Опять, пожалуй, разбранят... Скажут: опять пускается в рассуждения! — ответил я.
— Ну, вот ещё! — опять проговорила она.
И у нас опять завязался разговор. И опять перешёл на занимавшего нас обоих учителя.
— Разрешите мне опять коснуться того, что я только сказал. Вам, действительно, могло это показаться голословным утверждением, но я вовсе не хотел сказать пустую фразу.
— Ну, так, пожалуйста, говорите.
— Скажите, если бы вас, например, внезапно не стало, мог бы учитель продолжать жить так, как теперь?
— Ну, не знаю. Послушайте, ведь об этом лучше всего спросить самого вашего учителя. Это вопрос не ко мне.
— Я говорю совершенно серьёзно. И увиливать не следует. Нужно ответить откровенно.
— Откровенно?.. Да я вам говорю правду: не знаю...