— Сколько раз он бывал без чувств? — спросил учитель.

— В письме ничего об этом не говорится... А что, разве это может случиться несколько раз?

— Да.

Тут я узнал, что мать жены учителя умерла от такой же болезни почек.

— Значит болезнь тяжёлая? — сказал я.

— Да... А что, есть позыв к рвоте?

— Не знаю... В письме ничего не сказано. Повидимому, нет.

— Ну, если нет рвоты, ещё хорошо, — заметила жена учителя.

В тот же день с вечерним поездом я уехал из Токио.

XXII

Болезнь отца оказалась легче, чем это думали. Когда я явился домой, он уже сидел на постели и заявил мне:

— Все беспокоятся, поэтому терплю и сижу вот так неподвижно. А можно было бы уж и встать.

И на следующий день, не слушая увещаний матери, он действительно встал с постели. Складывая толстое одеяло, мать заметила:

— Отец сразу окреп, как только ты приехал.

И я, наблюдая за отцом, видел, что это действительно так, что он вовсе не старается только казаться бодрым.

Мой старший брат служил на далёком Кюсю. Ему не легко было выбраться повидать отца, не будь какого-нибудь исключительного случая. Сестра была замужем в другой провинции. Её тоже нельзя было вызвать сразу в любой момент. Из всех троих детей я один, как студент, легче всего мог приехать домой. Отцу очень понравилось то, что как только позвала мать, я сейчас же приехал, бросив занятия и не дождавшись каникул.

Жалко, что ты бросил университет из-за такой пустяковой болезни. Это потому, что мать твоя уж очень расписала... Нехорошо это!

Так говорил отец. Но не только говорил: приказав убрать постель, он выказал свою обычную бодрость.

— Не очень-то легко относитесь к болезни, а то ещё вернётся...

Отцу, видимо, приятна была моя заботливость, но он очень мало обращал на неё внимания.

— Чего там!.. Соблюдать только обычную осторожность.

И на самом деле отец казался уже здоровым. Он свободно двигался по дому, одышки не было, головокружения не чувствовал. Один только цвет лица ещё был очень плох по сравнению с лицами других, но это вовсе не теперь только началось, и мы не придавали этому особого значения.

Я написал письмо учителю и поблагодарил его за одолжение. Предупредил его, что возвращу свой долг, когда приеду в январе в Токио. Написал, что болезнь отца не оказалась, как думали, опасной, что сейчас всё довольно благополучно, ни головокружений, ни рвоты нет. В конце я прибавил несколько слов, в которых осведомлялся о его простуде. Я совершенно не придавал никакого значения нездоровью учителя.

Когда я посылал это письмо, я совершенно не надеялся получить ответ на него. Отправив письмо и беседуя с отцом и матерью об учителе, я мысленно представлял себе далёкий его кабинет.

— Когда теперь поедешь в Токио, отвези ему хоть здешних грибов.

— Пожалуй! Только станет ли он их есть?

— Почему же? Они неособенно вкусны, но всё же, кажется, нет человека, кто б их совсем не ел...

Мне как-то странным казалось это мысленное соединение учителя с грибами. Когда пришёл ответ учителя, я был немного удивлён. И особенно удивился, когда увидел, что письмо не содержало в себе ничего особенного. Я решил, что учитель из любезности ответил мне. И решив так, я почувствовал большую радость из-за этого простого письма. Впрочем, это было первое письмо, полученное мною от него...

Первое, — сказал я... Может показаться, что между мной и учителем была частая переписка; должен сказать, что этого никогда не было. При жизни учителя я получил от него всего только два письма: одно — вот этот простенький ответ, второе, — то очень длинное письмо, которое он написал мне перед смертью.

Отец в силу своей болезни должен был остерегаться излишних движений, поэтому, даже встав с постели, он почти не выходил из комнаты. Один только раз, в очень тихий день, после полудня он сошёл в сад, причём из боязни, как бы чего не случилось, я пошёл рядом с ним. Я хотел было положить его руку себе на плечо, но отец, смеясь, отказался от этого.

XXIII

Я часто составлял партию скучающему отцу и играл с ним в шахматы. Мы удобно располагались у хибати, ставили перед собой шахматный столик и каждый раз, как нужно было двинуть фигуру, вынимали специально ради этого из-под одеяла руку. Случалось, что мы теряли запасную пешку и не замечали этого до самой новой игры. Тогда мать отыскивала эту пешку в золе и вытаскивала её оттуда щипцами для углей.

Когда отец выигрывал, он говорил: „Сыграем ещё разок!“ И когда проигрывал, тоже предлагал сыграть ещё раз. Одним словом, выигрывал он или проигрывал, он готов был сидеть за шахматами у очага сколько угодно. Сначала мне это было просто внове, но потом это развлечение людей, живущих на покое, стало доставлять и мне некоторое удовольствие. Однако прошло немного дней, и моя молодая энергия не могла более удовлетворяться этим единственным её проявлением. Часто, вытягивая вверх свои руки с зажатыми в кулак шахматными фигурами, я откровенно зевал.

Я думал о Токио. И там в глубине, в потоках крови, переполнявшей моё сердце, я слышал биение: „Деятельности! Деятельности!“ При этом, — странное дело! — я чувствовал, что звук этого биения как будто усиливается под влиянием мысли об учителе.

Я мысленно сравнивал своего отца с учителем. Если смотреть на них с точки зрения общества, оба они являлись людьми, о которых нельзя сказать, живые ли они или мёртвые. С точки зрения других людей оба они представляли собою ровно нуль. Поэтому меня не удовлетворял отец, развлекавшийся со мной игрой в шахматы. Учитель же, к которому я ни разу, сколько я помню, не ходил ради развлечения, он, помимо той дружбы, которая появилась в силу нашего соприкосновения, оказывал влияние и на мой ум. Даже сказать — только на ум — слишком слабо: на весь мой внутренний мир. Я без всякого преувеличения со своей стороны сознавал, что в мою плоть вошла сила учителя, что в моей крови течёт его жизнь. И наблюдая теперь своими глазами отца, который был моим родителем, и учителя, который был мне чужим, я поражался этому, как будто бы открыл какую-то неведомую истину.

Время шло, и я, казавшийся родителям сначала редким гостем, начинал делаться привычным для них. Вероятно, все, бывающие у себя дома в семействе на каникулах, переживали такое же состояние: неделя — ещё ничего, тебе рады и за тобою ухаживают; но переходишь этот предел, и пыл домашних остывает, в конце концов им становится всё равно, существуешь ты тут или нет: с тобой начинают обращаться уже кое-как. Так и я успел уже перейти за этот предел. К тому же всякий раз, как я приезжал домой, я приносил с собою из Токио много странного и непонятного для моих родителей. Это было, как в старину, когда в дом к конфуцианцу[4] вносили дух христианства: то, что я приносил с собою, никак не укладывалось в рамки представлений отца и матери. Конечно, я старался скрыть это всё. Но всё это слишком прочно пристало ко мне, и хотел ли я этого или нет, только оно то и дело бросалось родителям в глаза. В конце концов мне стало всё неинтересно. Захотелось поскорее вернуться в Токио.

Состояние здоровья отца, к счастью, было всё таким же, и никаких признаков ухудшения не было. На всякий случай я пригласил к нему хорошего доктора и просил его внимательно осмотреть отца, и ничего нового, по сравнению с тем, что мы уже знали, не оказалось. Я решил уехать, не дожидаясь конца каникул. Когда я заявил о том, что уезжаю, по странности человеческих чувств отец и мать воспротивились:

— Уже едешь? Разве ещё не рано? — говорила мать.

— Побудь ещё дня четыре-пять... Успеешь! — говорил отец.

Вы читаете Сердце
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату