отражалось застывшее изумление над собственной бедностью. Меир все еще держал руку на голове бледного ребенка, догрызавшего свою булку, и внимательно слушал бедняка. Губы его выражали сострадание; но сдвинутые брови и опущенные глаза придавали его лицу выражение гневной задумчивости.
— Шмуль, — сказал Меир тихо, — а почему ты так часто сидишь без работы?
Шмуль, видимо, смутился и, подняв руку к голове, сдвинул набок ермолку, покрывавшую его черные спутанные волосы.
— Я скажу тебе, — тихо продолжал Меир, — тебе не дают работы потому, что ты от тех материй, из которых тебе заказывают шить платья, отрезаешь большие куски и берешь их себе.
Шмуль обеими уже руками схватился за ермолку.
— Ой, бедная моя голова! — застонал он. — Морейне! Что ты сказал про меня! Твои уста сказали про меня очень гадкую вещь!
Он подскочил, потом наклонился к земле, снова подскочил и воскликнул:
— Ну, правда! Морейне, я открою перед тобой свою душу! Это правда, что я отрезал куски материи и брал себе. А почему я это делал? Потому что мои дети были голы! Я одевал их этими кусками! И когда моя слепая мать лежала больная, я продал эти куски и купил для нее кусок мяса. Морейне! Пусть твои глаза не смотрят на меня сердито! Если б я был такой богатый, как реб Янкель и морейне Кальман; если б у меня было столько денег, сколько они берут себе с работы наших рук и с пота нашего, я бы не крал!
— А зачем реб Янкель и морейне Кальман берут ваши деньги? — начал задумчиво Меир и хотел говорить дальше, но Шмуль выпрямился и вдруг перебил его:
— Ну! Они имеют право! Они над нами старшие! Что они делают, то свято! Кто их слушает, тот как бы самого господа бога слушает!
Печально как-то усмехнулся Меир и опустил руку в карман. Шмуль поймал взглядом это движение, и глаза его вдруг загорелись. В них заблестела жадность.
Меир положил на открытое окно бедной избушки несколько серебряных монет. Шмуль бросился к нему и поцеловал ему руку.
— Ты добрый, морейне! Ты всегда всем бедным людям помогаешь! Ты чувствуешь сострадание и к моему глупому ребенку!
Успокоившись немного от порыва благодарности, он выпрямился и начал шептать Меиру на ухо:
— Морейне! Ты добрый и ты внук большого богача, а я бедный глупый хайет! Но ты — как мед на моих губах, и я должен открыть перед тобой мое сердце. Ты плохо делаешь, что не живешь в согласии с великим раввином нашим и с кагальными! Наш раввин-это такой великий раввин, что другого такого на целом свете нет! Ему господь бог открыл великие тайны, он даже Каббалу Машьят понимает. За ним все птицы летят, как только он зовет их, и все болезни он умеет лечить, и все сердца людские открываются перед ним! Дыхание его свято; а когда он молится, то душа его целуется с самим господом богом. А ты, морейне, оттолкнул от себя сердце его.
С большой важностью говорил это бедняк Шмуль и торжественным жестом поднял вверх свой исколотый, почерневший палец.
— А кагальные, — продолжал он дальше, — это очень благочестивые люди и большие богачи, их также надо уважать и слушать, а если бы даже они и сделали что-нибудь дурное, надо закрыть глаза. Они могут обвинить тебя перед господом богом и перед людьми. Господь бог разгневается, если услышит их жалобу, и ниспошлет на тебя наказание; а люди скажут, что ты очень дерзкий, и отвернутся от тебя!
Трудно было отгадать, какое впечатление произвели на Меира почтительные и вместе с тем торжественные назидания Шмуля. Юноша все еще держал свою руку на голове маленького Лейбеле и так пристально всматривался в его лицо с красивыми чертами и огромными черными глазами, словно видел в этом бледном, болезненном, забитом и дрожащем ребенке воплощение всей этой многолюдной части израильского народа, которая, разъедаемая бедностью и болезнями, все же продолжает верить и благоговеть, слепо, боязливо и неутомимо.
Не спеша, Меир кивнул ему дружелюбно головой и пошел. Шмуль бежал за ним еще несколько шагов.
— Морейне! — вздыхал он, — не сердись на меня за то, что я открыл перед тобою мое сердце! Будь мудрым. Пусть ученые и богатые не возносят на тебя жалоб господу богу! Потому что лучше такому человеку, который лежит под землей, нежели такому, на голову которого они опустят свою разгневанную руку!
Затем Шмуль вернулся, вошел в свою мазанку и даже не заметил, что Лейбеле не было уже возле стены дома. Как только Меир отошел, бледный ребенок отделился от стены и поплелся вслед за ним. Засунув ручонки в рукава жалкой одежды, с постоянно открытым ртом, ребенок бедняка Шмуля шаг за шагом следовал по всей длинной улице за шедшим в задумчивости красивым, высоким юношей. Только в конце улицы ребенок остановился, как будто боясь идти дальше, и горловым, охрипшим голосом произнес:
— Морейне!
Меир оглянулся. Приветливая улыбка осветила его лицо, когда он увидел, что ребенок все время следовал за ним.
Черные мертвенные глаза ребенка устремились на лицо гоноши; из серого рукава к нему протянулась маленькая худая рука.
— Халы! — проговорил Лейбеле.
Меир посмотрел вокруг себя, ища лотка. Вдоль улицы было много убогих ларей, возле которых женщины, прикрыв отрепьем свои исхудалые тела, продавали твердые, как камень, булки, мелкие головки лука и какие-то черные отвратительные изделия из меда и мака.
Из белой руки Меира в черную худую детскую руку снова перешла большая плетеная хала. Лейбеле схватил ее, поднес ко рту обеими руками и, повернувшись, направился домой, медленно, прямо и важно шествуя посередине улицы.
Через минуту Меир оказался на центральной площади местечка. Могло показаться, что из бездны он выбрался на дневной свет. Солнечные лучи заливали круглое большое пространство, высушивали находившиеся здесь и там лужи грязи и зажигали золотые искры в окнах домов, окружавших рынок. На дворе благочестивого ребе Янкеля воздвигалась какая-то новая обширная постройка; рыжий хозяин сам присматривал за работниками, видимо радуясь этому увеличению своего имущества; стук топоров и визг пил наполняли жизнью все пространство вокруг низкого дома, перед сводчатыми сенями которого стояло несколько повозок приезжих постояльцев. Несколько дальше, на крыльце своего дома стоял, блистая атласом, морейне Кальман; одной рукой он подносил к улыбающимся губам сигару, а другой гладил золотистые волосы двухлетнего ребенка, который, сидя на скамейке, держал в руках кусок хлеба, обильно намазанный медом, и пачкал им себе пухлое личико, улыбаясь своему величественному отцу.
На дворе Эзофовичей было шумно и весело. Посредине два плечистых пильщика пилили дрова, заготовляемые на зиму; в мягких древесных опилках играло несколько детей, чисто одетых, украсивших себе головы венками из стружек; у колодца статная и веселая служанка черпала воду, громко переговариваясь с пильщиками; через открытые окна в доме были видны: Сара, стоявшая у ярко пылавшего кухонного очага, красивая Лия, которая перед маленьким зеркалом заплетала свои огромные косы, и серьезные лица Рафаила и Абрама, с большим увлечением разговаривавших о делах.
Когда Меир вошел в ворота, пильщики прервали свою работу, улыбнулись ему и дружелюбно кивнули головами. Они были с той самой бедной и грязной улички, которую только что покинул Меир, и, видимо, хорошо знали его.
— Шолем алейхем! (Мир тебе!) — воскликнули пильщики.
— Алейхем шолем! — весело ответил им Меир.
— Не поможешь ли нам сегодня работать? — шутливо спросил один из рабочих.
— Почему бы и нет? — ответил Меир и приблизился к работающим. Видно было, что физический труд являлся любимым и частым занятием Меира, и что рабочие его деда привыкли к тому, что он делит его с ними. Один из них уже уступал ему место возле ствола дерева, когда через открытое окно высунулась Лия и, кончая заплетать черную косу, позвала:
— Меир! Меир! Где ты был так долго? Зейде давно уже звал тебя.