историю Израиля. Голда посмотрела на деда.
— Он всегда рассказывает мне разные истории, — сказала она, — а я пряду или лежу у его ног и слушаю… Меир, — прибавила она с торжественностью во взгляде и в голосе, — войди в дом наш и приветствуй моего деда.
Через минуту скрипнули двери маленьких сеней. Старый Абель поднял голову от ивовых прутьев, которые он все время перебирал и сплетал своими дрожащими, но бойкими руками, и, увидев в полумраке статную фигуру юноши, спросил:
— Кто это пришел?
— 3ейде! — сказала Голда, — это Меир Эзофович, внук богатого Саула, пришел в дом наш, чтобы приветствовать тебя.
Услышав имя, названное Голдой, серая сгорбленная фигура у стены вдруг поднялась и, опираясь рукой на вязанку смятой соломы, вытянула вперед желтую, покрытую лохмотьями шею. Из темноты выдвинулась тогда на свет желтого пламени голова, с которой свешивались до самых плеч длинные густые космы золотисто-белых волос; маленькое сморщенное лицо едва виднелось из-под покрывавшей его густой растительности. Голда говорила правду, что волосы ее деда стали от старости, как снег, и, как кораллы, стали от слез глаза его. Теперь из-под этих коралловых припухших век смотрели погасшие глаза сначала с неподвижным страхом, а йотом с внезапно вспыхнувшим возмущением и ненавистью.
— Эзофович! — произнес старик хриплым голосом, уже не так сильно дрожавшим, как раньше. — А зачем ты пришел сюда и переступил порог моего дома, когда ты раввинит… — враг… гонитель… а прадед твой проклял моих предков и храм их обратил в прах?.. Уходи отсюда! Пусть старые глаза мои не видят тебя!
Произнося последние слова, он вытянул трясущуюся руку к двери, через которую вошел юноша.
Но Меир медленно шагнул вперед и, низко склонив голову перед разгневанным стариком, проговорил:
— Мир тебе!
При звуках этого ласкового и глубокого голоса, произнесшего слова, заключавшие в себе благословение и просьбу о примирении, старик умолк, тяжело опустился на свое низкое сидение и только после долгого молчания начал говорить на этот раз жалобным и стонущим голосом:
— Зачем ты пришел, ко мне! Ты раввин и правнук могущественного Сениора. Тебя проклянут твои, когда увидят, что ты переступил мой порог, потому что я последний караим, который остался здесь, чтобы стеречь развалины нашей святыни и прах наших отцов! Я бедняк! Я нищий! Я проклят твоими! Я последний караим!
Меир слушал старика в молчании, полном почтения.
— Ребе! — отозвался он немного погодя, — я низко склоняю перед тобой свою голову, потому что нужно, чтобы на свете восторжествовала справедливость, и чтобы правнук того, кто проклинал, поклонялся правнуку проклятых…
Абель Караим выслушал слова эти, насторожившись, с глубоким вниманием. Потом долго молчал еще, словно взвешивая значение их своим измученным умом, наконец, вполне понял их и прошептал:
— Мир тебе!
Голда, скрестив руки на груди, стояла и смотрела на Меира так, как смотрят верующие на святую икону. Услышав из уст деда слова примирения, она пододвинула Меиру один из двух стульев, находившихся в комнате, взяла из угла маленький блестящий кувшин и вышла в сени.
Меир сел несколько поодаль от старика, который снова погрузился в свою работу, и сразу начал шептать что-то. Мало-помалу шопот этот становился все громче и, наконец, превратился в рассказ, произносимый хриплым и дрожащим голосом. Такие рассказы были, по-видимому, постоянной привычкой Абеля. Его память и сердце были полны ими, и он украшал этим свое бедное существование.
Первых слов, которые Абель произнес шопотом, Меир не разобрал, и только тогда уловил связь в его словах, когда старик начал говорить громче:
— „На берегах вавилонских сидели они и плакали, а ветер стонал в их лютнях, которые они принесли с собой из отчизны и, охваченные печалью, повесили на деревьях.
„И пришли к ним господа их и сказали: 'Возьмите в руки свои ваши лютни, играйте и пойте!' А они ответили: 'Как можем мы играть и петь в земле изгнания, когда язык наш иссох от великого горя, а сердца наши умеют только взывать: 'Палестина! Палестина!' Но сказали им господа их: 'Снимите с дерева лютни ваши, играйте и пойте!'
'Тогда пророки Израиля посмотрели друг на друга и спросили: 'Кто из нас уверен, что выдержит муки, а не станет играть и петь в земле изгнания?'
'А когда на другой день пришли к ним господа их и сказали: 'Снимите с деревьев лютни, играйте и пойте!' — пророки Израиля поднесли им свои окровавленные руки и воскликнули: 'Как можем мы снять их, когда руки наши изранены и нет на них пальцев!'
'Реки Вавилонские громко шумели от великого изумления, а ветер плакал в лютнях, висевших на деревьях, потому что пророки Израиля изрезали себе руки, чтобы никто не мог заставить их петь в земле изгнания!'
Когда Абель произносил последние слова старой легенды, в комнату вошла Голда. Она несла в одной руке на плетеной соломенной подставке две глиняных кружки, в другой — блестящий кувшин, наполненный молоком. В дверях, оставшихся после нее открытыми, стояла коза, выделяясь своей белизной на черном фоне сеней. Девушка, в длинной полинявшей юбке, с отброшенной за спину черной косой на серой рубахе, налила в кружки пенящееся молоко и подала их деду и гостю. Она ходила по избе тихо и легко, с едва заметной улыбкой на серьезных губах. Потом села и снова начала прясть: В комнате водворилась полная тишина. Старый Абель тихим топотом начал было еще какую-то старую историю, но вскоре замолчал; руки его упали на связку ивовых прутьев, а голова неподвижно прислонилась к стене.
Коза исчезла с порога; некоторое время еще было слышно, как она топталась в темных сенцах, но вскоре и это затихло. Молодые люди остались одни с уснувшим стариком и звездами, заглядывавшими к ним сквозь низкое оконце. Она пряла, устремив взгляд на лицо юноши, сидевшего поодаль; он опустил глаза и думал.
— Голда! — после долгого молчания отозвался Меир. — Пророки Израиля, которые изранили себе руки, чтобы не быть рабами своих господ, были великими людьми…
— Они ничего не хотели делать против своего сердца! — серьезно ответила девушка.
Снова они замолчали. Веретено жужжало в руке Голды, но как будто все тише и медленнее. Сквозь плохо сколоченные старые доски стены проникали порывы ветра и колебали желтое пламя свечи.
— Голда! — отозвался Меир, — тебе не страшно в этой уединенной избушке, когда осень и долгая зима спускают на мир черную мглу, а сильные вихри влетают сквозь эти старые стены и стонут?
— Нет, — ответила девушка, — мне не страшно, потому что Предвечный охраняет бедные хаты, стоящие в темноте, а когда ветер влетает сюда и стонет, я слушаю истории, которые рассказывает зейде, и не слышу этого стона.
Взгляд Меира, полный нежного сострадания, покоился на лице этого серьезного ребенка. Голда смотрела на юношу неподвижными глазами, блестевшими издали, как черные огненные звезды.
— Голда, — снова сказал Меир, — ты помнишь историю о равви Акибе?
— Я ее до конца жизни своей не забуду, — ответила Голда.
— Голда, а ты бы могла, как прекрасная Рахиль, ждать четырнадцать лет?..
— Я бы до конца жизни своей стала ждать…
Она произнесла это спокойным голосом, с серьезным видом, но веретено выскользнуло из ее руки, бессильно опустившейся вниз.
— Меир, — сказала девушка так тихо, что слова ее едва можно было уловить сквозь тихий шопот вечернего ветра, — дай мне одно обещание! Когда тебе будет нехорошо в доме деда твоего Саула и когда ты почувствуешь печаль в своем сердце, приходи тогда в наш дом. Пусть я буду знать о каждой твоей печали, и пусть мой зейде утешает тебя прекрасными историями, которые он умеет рассказывать!
— Голда, — сказал Меир сильным голосом, — я, как пророки Израиля, скорей искалечу себе руки, чем