бросили в сторону Герша взгляд, метавший молнии.
— Прикажут нам брить бороды и носить короткое платье! — завопил он жалобно и гневно.
— Ум наш сделают длиннее и расширят в груди сердце наше! — ответил ему от дверей храма громкий голос Герша.
— Запрягут нас в плуги и прикажут нам возделывать страну изгнания! — кричал реб Нохим.
— Откроют перед нами сокровища земли и прикажут ей стать нашим отечеством! — кричал Герш.
— Запретят нам соблюдать кошеры и из Израиля сделают кедр ливанский вместо терновника! Лица сыновей наших зарастут бородами, раньше, чем им можно будет взять себе жен!
— Они возьмут себе жен, когда разовьется ум в их головах и сила в их руках!
— Прикажут нам греться у чужих огней и пить из содомского виноградника!
— Приблизят к нам Иобель-га-Гадель, праздник радости, когда ягненок будет спокойно лежать рядом с тигром!
— Герш Эзофович! Герш Эзофович! Твоими устами говорит душа прадеда твоего, который всех евреев хотел увести к чужим огням!
— Реб Нохим! Реб Нохим! Из твоих глаз смотрит душа твоего прадеда, который всех евреев погрузил в глубокий мрак!
Так среди всеобщей глубокой тишины, царившей в толпе, стоя вдали друг от друга, переговаривались эти два человека. Голос Нохима становился все тоньше и пронзительнее, голос Герша звучал все сильнее и глубже. Желтые щеки старого раввина покрылись пятнами кирпичного цвета, лицо Эзофовича побледнело. Раввин тряс над головой высохшими руками, откидываясь то вперед, то назад, а серебряная борода его разметалась по плечам; купец стоял прямо и неподвижно, в серых глазах его сверкал гневный вызов, а рука, засунутая за пояс, резко выделялась своей белизной на черном фоне атласа.
Несколько тысяч глаз перебегало от лица одного из двух предводителей народа к лицу другого, несколько тысяч уст дрожало, но… молчало.
Наконец по двору храма разнесся острый, протяжный крик ребе Нохима.
— Ассыбе! Ассыбе! Дайтэ! — стонал старец, рыдая и заломив над головой руки.
— Офенунг! Офенунг! Фрейд! — подняв вверх белую руку, выкрикивал Герш голосом, звенящим радостью.
Толпа еще минуту молчала и стояла неподвижно, потом головы начали наклоняться друг к другу наподобие волн, идущих в разные стороны, и наподобие рокочущих вод рокотать стала толпа, и вдруг несколько тысяч рук поднялось вверх с выражением тревоги и страдания, и из нескольких тысяч грудей вырвался громкий единодушный возглас:
— Ассыбе! Ассыбе! Дайтэ!
Реб Нохим победил.
Герш обвел глазами вокруг себя. Приверженцы окружили его тесным кольцом. Правда, они не повторяли криков толпы, но… молчали. Головы их были опущены, а взоры несмело потуплены в землю.
По губам Герша скользнула презрительная усмешка. И когда народ шумной, стонущей волной двинулся к храму, когда реб Нохим, бегом подвигаясь во главе толпы, продолжал потрясать над седой головой желтыми руками и, еще не доходя до порога храма, начал громким голосом читать молитву, произносимую обыкновенно в час опасности, когда, наконец, темные стены дома молитвы огласились громким рыдающим воплем: «Боже, спаси народ твой! Избавь от гибели остатки Израиля!» — молодой купец долго еще стоял без движения в глубокой задумчивости, глядя пристально в землю, потом медленным шагом прошел через большую площадь местечка и исчез в глубине стоящего возле площади обширного, бросающегося в глаза дома.
Это был самый большой и самый красивый дом в местечке, еще совсем новый, выстроенный самим Гершем, блистающий желтыми стенами и светлыми окнами. В длинной комнате Герш сел с мрачным видом на простую деревянную скамейку и закрыл лицо руками. Потом поднял голову и позвал:
— Фрейда! Фрейда!
На его зов отворились двери соседней комнаты, и в золотом отблеске ярко горевшего там очага на пороге показалась молодая стройная женщина. На голове у нее была большая белая повязка, белый фартук спадал с ее украшенной несколькими нитками жемчуга шеи до самого подола цветной юбки. Огромные черные глаза озаряли весельем и огнем продолговатое нежное лицо. Она остановилась перед мужем и молча устремила на него вопросительный взгляд.
Герш указал ей глазами скамью, на которую она сейчас же села.
— Фрейда! — начал он, — слышала ты о том, что делалось у нас сегодня в местечке?
— Слышала, — ответила Фрейда тихо: — брат мой, Иозе, заходил ко мне и говорил, что ты сильно ссорился сегодня с ребе Нохимом.
— Он хочет съесть меня так, как его прадед съел моего прадеда.
В черных глазах Фрейды отразилась тревога.
— Герш! — воскликнула она, — не ссорься ты с ним! Он великий и святой человек! Все пойдут за ним!
— Ну, — после минутного молчания ответил с усмешкой Герш, — ты не пугайся. Теперь пришли уже другие времена! Ничего он мне не сделает! А я не могу закрывать себе рот, когда сердце мое громко требует от меня, чтобы я говорил! И я не могу видеть, как этот человек называет добро злом, а глупый народ смотрит ему в глаза и потом кричит то же, что и он, хотя ничего не понимает. Да и откуда же ему что-нибудь понимать? Разве Тодросы учили его когда-нибудь отличать зло от добра и отделять то, что было, от того, что будет?
Помолчав минуту, Герш начал снова:
— Фрейда!
— Что, Герш!
— Ты не забыла еще того, что я рассказывал тебе о Михаиле Сениоре?
Женщина благоговейно сложила руки.
— Как я могла забыть это? — воскликнула она. — Ты мне такие прекрасные истории рассказывал о нем!
— Это был великий, очень великий человек! Тодросы съели его. Если бы они не съели его, он бы много хорошего сделал для евреев. Но это не беда. Я спрошу у него, как он хотел действовать; он научит меня — и я сделаю вместо него!
Фрейда побледнела.
— А как же ты спросишь его, — прошептала она с тревогой, — если, его давно уже нет в живых?
Таинственная усмешка промелькнула по тонким губам купца.
— Уж я знаю как! Иногда господь бог делает так, что и те, кто давно уже не живет, могут говорить и учить правнуков своих.
— Фрейда! — начал он через минуту, — знаешь ли ты, что сделал Михаил Сениор, когда почувствовал, что Тодросы съедят его и что он умрет раньше, нежели придут иные времена?
— Ну, что он сделал?
— Он заперся в комнате и долго сидел там в одиночестве; ничего не ел, ничего не пил и не спал, а… только писал. А что он писал? Этого еще никто не узнал, потому что свою рукопись он спрятал где-то очень глубоко; а когда ему стало плохо и он понял, что ему приходит конец, то он сказал своим сыновьям: «Я написал все, что я знал и что чувствовал и что я думал сделать; но рукопись мою я спрятал от вас, потому что теперь настали такие времена, что она ни к чему не может пригодиться. Тодросы господствуют и долго еще будут господствовать и сделают так, что ни вы, ни ваши дети, ни внуки не захотят увидеть мою рукопись; а если бы и увидели, то разорвали бы ее в клочки и пустили бы по ветру, и говорили бы, что Михаил Сениор был кофрим (вероотступник), и прокляли бы его так, как прокляли второго Моисея. Но опять придут такие времена, что праправнук мой сильно захочет иметь мою рукопись, чтобы спросить у нее, что надо думать и как надо действовать, чтобы спасти евреев от рабства у Тодросов и повести их к тому солнцу, в лучах которого греются другие народы. Тот праправнук мой, который сильно захочет этого, найдет мою рукопись, вы же все только говорите в час вашей смерти старшим сыновьям вашим, что она существует и что в ней находится много мудрых вещей. И пусть так будет из поколения в поколение. Я вам так