платок, сложенный крестом на ее груди, был целый и чистый, а большой чепец, покрывавший ее голову, был сшит из черного атласа и даже богато отделан. Сидевшая рядом с ней внучка, в грязном платье, с растрепанными волосами, вкладывала ей в руки, а иногда и прямо в рот более чем убогую пищу с такой серьезностью, словно она все время помнила о том, что выполняет нечто очень важное. Время от времени она даже гладила своей грубой, почти черной рукой морщинистую трясущуюся руку бабушки, а, видя, с каким трудом та пережевывает твердую пищу, встряхивала головой и улыбалась ласково и сострадательно…
Как в обширном зажиточном доме богатого Саула, так и в битком набитой, грязной, темной избушке бедняка Шмуля самая старшая в семье женщина занимала самое удобное место и была предметом всеобщего уважения и забот. Никогда вы не встретите среди евреев, чтобы сын, будь он богач или бедняк, отказался заботиться о той, которая дала ему жизнь, когда ее постигнет старость или несчастие. «Как ветви от своего дерева, так и мы все берем от нее свое начало!» сказал о своей матери глава семьи Эзофовичей. Xайет Шмуль не умел выражать свои чувства так, как купец Саул, но когда его мать ослепла, он от великой скорби рвал на себе черные кудрявые волосы; а потом вместе со своей семьей постился три дня, чтобы на сбереженные таким образом деньги купить для нее старую, развалившуюся кровать; потом собственными руками он сбил и поправил эту кровать, чтобы, прислоненная к стене, она могла стоять; а когда Сара Эзофович, жена Бера, дала ему шить черное атласное платье, он отрезал большой кусок ценной материи и сшил для матери нарядный чепец на вате.
Увидев входящего в комнату Меира, Шмуль сорвался со стула и подскочил к гостю. Он склонился перед ним в обычном, низком поклоне, но не поцеловал ему руку, как раньше, и не воскликнул с великой радостью: — Аи! Что за гость! Что за гость!
— Морейне, — воскликнул он, — я уже знаю, что ты сегодня наделал! Ученики прибежали сюда из хедера и кричали, что ты вырвал моего Лейбеле из сильных рук ребо Моше, а его самого оттолкнул и сбил с ног! Ты сделал это от доброго сердца, но это дурно. М-о-р-е-й-н-е! Очень дурно! Ты совершил этим большой грех, а на меня навлек большую беду. Теперь реб Моше — да здравствует он сто лет! — не захочет уже принять в свой хедер ни моего Лейбеле, ни моих младших сыновей, и они никогда не сделаются учеными! Айвей! Морейне! Что ты наделал и себе и мне из-за своего доброго сердца!
— Обо мне, Шмуль, ты не беспокойся! Пусть со мной будет что угодно! — с живостью ответил Меир. — Но ты сжалься над своим собственным ребенком и, по крайней мере, хоть дома не бей его. Он и в хедере достаточно страдает…
— Ну! Как так страдает! Что из того, что страдает! — воскликнул Шмуль, — Прадеды, деды и отцы мои ходили в хедер и страдали! И я ходил и страдал! Что же делать, если так нужно.
— А ты, Шмуль, никогда не подумал о том, что, может быть, нужно иначе? — уже ласково спросил Меир.
У Шмуля глаза заблестели.
— Морейне! — воскликнул он, — ты грешных слов в моем доме не произноси! У меня очень бедный дом; но в нем, слава богу, все соблюдают святой закон и слушают приказания старших. Xайет Шмуль очень беден и своими двумя руками содержит жену, восьмерых детей и старую слепую мать! Но он чист перед господом и людьми, потому что верно исполняет святой закон. Xайет Шмуль празднует шабаш, соблюдает кошеры, с криками и стонами воссылает к господу богу все назначенные шемы и тефили, а хазара (свинины) он никогда в. глаза свои не видел и с гоями никакой дружбы не ведет, так как знает, что Иегова только одних евреев любит и охраняет, и что только у евреев есть душа. Так поступает бедный хайет Шмуль, потому что так приказал господь бог, и так поступали прадеды, деды и отцы его!
Когда тонкий, гибкий и вспыльчивый Шмуль высказал все это, Меир спросил его ласково и задумчиво:
— А что, твои прадеды, деды и отцы были счастливы? А ты сам, Шмуль, очень счастлив?
Этот вопрос снова со всей живостью пробудил в Шмуле ощущение перенесенных им несчастий.
— Ай, ай! — воскликнул он, — такого счастья я и врагам своим не пожелаю! Кожа присохла к моим костям, а в сердце я всегда чувствую великую скорбь…
Тут к жалобным словам портного присоединился тяжелый вздох, донесшийся из самого темного угла комнаты. Меир оглянулся и, увидев в полумраке темнеющую в углу, между огромной печью и стеной, фигуру какого-то высокого и широкоплечего человека, спросил:
— Кто это там?
Шмуль уныло махнул рукой и головой.
— Это извозчик Иохель зашел ко мне в дом! Мы с ним Старые знакомые!
В эту минуту высокий и широкоплечий мужчина вышел из угла, где он сидел неподвижно, и приблизился к разговаривавшим. Иохель отличался могучим сложением, но, несмотря на это, казался изнуренным и подавленным. Одет он был в порванную и грязную безрукавку; у него были босые израненные ноги, длинные всклокоченные рыжие волосы и опухшие губы; смотрел он нагло, хотя часто опускал глаза. Теперь он подошел к столу, взял с тарелки щепотку луку и посыпал им кусок черного хлеба, который держал в руке.
— Меир, — сказал он, смело глядя на юношу, — я давно знаю тебя! Я вез твоего дядю Рафаила, когда он ехал за тобой, маленьким сироткой, и привез вас вместе в Шибов.
— Я встречал тебя, Иохель, и позже! — ответил Меир. — Ты был порядочным извозчиком… у тебя было четыре лошади…
Теперешний обитатель гек-доша улыбнулся опухшими губами.
— Ну, — сказал он, — это правда! Но потом со мной приключилось несчастие! Я хотел наладить одно большое дело… и это дело погубило меня. А когда оно меня погубило, то со мной приключилось другое несчастье…
— Другое несчастье, Иохель, — сказал Меир, — это был твой грех. Зачем было тебе уводить ночью из конюшни лошадей пурица?
Извозчик цинично рассмеялся.
— Как зачем? — сказал он. — Я хотел их продать и много заработать.
Шмуль сострадательно тряхнул головой.
— Ой-ой! — вздохнул он. — Иохель несчастный, очень несчастный человек! В наказание он отсидел три года в тюрьме, а теперь, когда его выпустили оттуда, у него нет никакого заработка и ему приходится сидеть в гек-доше.
Иохель опять тяжело вздохнул, но затем тотчас же энергично поднял голову.
— Ну, — сказал он, — что же делать? Может быть, и у меня будет скоро большой заработок…
Эти слова нищего бродяги напомнили Меиру таинственный короткий разговор, который час тому назад Иохель вел с богатым Камионкером через окно гек-доша. Поразила его вместе с тем и перемена, которую слова Иохеля вызвали на лице Шмуля. Тонкое, бледное, подвижное лицо это задрожало мелкой нервной дрожью, которая могла обозначать как сильную радость, так и огорчение. А глаза его разгорелись и руки задрожали.
— Ну! — воскликнул он, — разве можно знать, что будет с человеком завтра! Если сегодня он очень беден, то завтра может быть очень богат! Разве можно что-нибудь знать? Может быть, и хайет Шмуль выстроит себе когда-нибудь красивый дом возле площади и будет вести большую торговлю!
Меир грустно усмехнулся. Неосновательные, как ему казалось, надежды этих двух бедняков вызвали в нем сострадание. Задумавшись, он смотрел теперь через окно на видневшиеся за низкими домишками широкие пространства полей.
— Ты, Шмуль, — сказал, наконец, Меир, — наверное никогда не построишь себе большого дома возле площади, а Иохель не найдет себе здесь большого заработка! Ну, и что же тут удивительного? Вас здесь столько в одном месте, что никто не может иметь хорошего заработка. Но я думаю так: если бы вы все не теснились на этих грязных, маленьких уличках, а рассыпались по белому свету, и если б, не надеясь на большие заработки, вы стали работать на земле, — как мужики-христиане, то вам, может быть, лучше жилось на свете!
Меир говорил это задумчиво, меньше думая, по-видимому, о людях, теперь разговаривавших с ним, нежели обо всем многочисленном населении этого квартала, которое наполняло в эту минуту воздух неописуемым шумом, криком ссорящихся женщин, визгом детей и какими-то неопределенными, невнятными