силой своего зрения и слуха (они в это время стали как-то особенно тонкими) приглядывалась и прислушивалась ко всему, что делалось вокруг. Она хорошо знала обо всем.
Вокруг нее как в котле кипело. Вдова Андрея словно потеряла частицу своего величия, — в такое отчаяние привело ее решение сына. Она могла быть нежною, не жалеть денег на воспитание бедной сироты, узами крови связанной с человеком, память которого она так свято чтила. Но когда эта любимая ею девушка стала невестой Зыгмунта, то пани Корчинская нашла ее такой ничтожной и по положению в свете, и по воспитанию, и по красоте, и по уму, что просто не могла понять такого союза.
О материальной стороне дела она заботилась меньше, хотя, несмотря на свое отрешение от света и полную непрактичность, чувствовала, что Осовцы нуждаются в поддержке и помощи. Но, прежде всего она желала видеть женой сына женщину высшего происхождения, с блестящими связями, со светским образованием, — одним словом, музу, которая гению, — а Зыгмунт был им в глазах матери, — помогла бы еще шире расправить крылья и взлететь еще выше.
Все это без гнева и раздражения (она не могла дурно обходиться с родственницей Андрея), — напротив, с печалью, хотя и не без гордости, — пани Корчинская высказала Юстине.
Далеко менее воздержанной оказалась тетка Зыгмунта, женщина живая и высоко ценящая богатство.
— Ты должна была знать, милая Юстина, что такие люди, как Зыгмунт, с такими девушками, как ты, любезничают часто, но не женятся почти никогда!
Над головой пана Бенедикта разразилась гроза. Вдова Андрея через день вызывала его в Осовцы; а пани Дажецкая приезжала в Корчин и, шелестя своим шелковым платьем, донельзя возбужденная, вбегала в кабинет брата, громко высказывая свое неудовольствие. Вмешался в это дело и сам высоко элегантный пан Дажецкий и однообразным и тягучим тоном доказывал шурину, что вовсе не соглашается с его намерениями и вкусами и столь близкому родственнику его жены не след жениться бог весть на ком.
Пан Бенедикт впадал в такое раздражение, что по всему дому разносились его громовые вопросы: «Что же мне теперь прикажете делать с девушкой, — утопить ее или застрелить?» Он пожелал переговорить о деле с самим Зыгмунтом. Долго говорили они, и в конце концов пан Бенедикт с мрачной усмешкой промолвил:
— Знаешь что, милый шалун, поезжай-ка ты за границу и учись рисовать… Осовцы, правда, придут в упадок, но у тебя сердце, наверное, не разорвется… потому что, говоря по совести, ты сам не знаешь, чего хочешь!
Зыгмунт уехал, а после двух лет, проведенных в святилищах искусства, преимущественно в Мюнхене, возвратился женатым.
Все это было для Юстины ударом, который поверг ее в отчаяние, и пощечиной, после которой она почувствовала, что в ней проснулась гордость и что ее человеческое достоинство еще более оскорблено, чем любовь. Это была острая стрела, которая пронзила ей сердце и заставила ее открыть глаза. Она заметила и поняла многое, что до тех пор было недоступно ее взору и пониманию. Прежде всего, она поняла собственное положение и, охваченная презрением к пошлому настоящему, вздрогнула при мысли о будущем. До сих пор любовь, страдания и мечты всецело занимали ее время, питали ее мысли и сердце. Когда эта пища иссякла, Юстина почувствовала, что ей нечем заполнить черепашьим шагом идущие дни и ночи, что ей не на чем утвердить якорь своей хотя бы самой отдаленной надежды.
По временам, когда она закрывала глаза и думала о том, каково ее положение теперь и что может быть завтра, ей казалось, что она смотрит на какую-то беспредельную пустыню, по которой она, полная молодых сил, обречена бесцельно блуждать. А теперь этот человек хочет снова раздуть в пустыне огонь, который уже один раз так жестоко опалил ее крылья. Несколько минут тому назад она до глубины души чувствовала себя потрясенной только одним звуком его голоса. Она почти уже забыла… а теперь… неужели снова?.. Неужели снова? Казалось, сотня голосов кричит в ней: «Нет!» А все-таки в скуке и бесцельности своей теперешней жизни, может быть, когда-нибудь… может быть….
Она не ребенок, ей скоро двадцать четыре года; когда-то она любила и теперь знала, чувствовала, что может быть с ней и как велика сила горячей крови и опьянения сердца… И ужас пробежал дрожью по ее телу, лоб вспыхнул от стыда. Она вспомнила взгляды и уловки того, другого, щегольски одетого пана, с болезненно подергивающейся бровью и атласистой рукой, которая так долго искала встречи и, наконец, все-таки встретилась с ее рукой. Что это такое было? Понравилась она ему, что ли? Впрочем, она знала это, но знала вместе с тем, что «такие, как он, часто любезничают с такими девушками, как она, но почти никогда не женятся».
Да кто ж она такая? Какое у нее место и значение в среде тех, с кем она жила? О, ей когда-то сказали, — и теперь она соглашалась с этим, — она была бог весть кто!
Голова у нее горела. Юстина схватилась за нее обеими руками и почувствовала, что горло ее спазматически сжимается.
С широкой поляны долетали порывы ветерка и ласково обвевали ее волосы. Она начала понемногу успокаиваться. Сквозь слезы видела она, как сочувственно глядят на нее синие глаза васильков и зеленые колосья, еле колеблемые ветром. Вон в нескольких шагах растет высоко поднимающаяся над хлебом раскидистая полевая груша; дерево, сучья и даже листья кажутся на солнце золотыми. Юстина огляделась вокруг, и ее нахмуренный лоб мало-помалу разглаживался, — видно, она начинала забывать о себе и своих волнениях. Она наклонилась, сорвала колос и начала рассматривать его молодые зерна.
Лиловый мотылек взвился из-под ее ног и, кружась, полетел над нивой; она долго следила за ним взглядом, пока он не исчез. Теперь она уже находилась в нескольких шагах от полевой груши; ее сразу оглушило звонкое щебетанье бесчисленного множества птичек, которые прыгали, порхали и покачивались в золотой листве. В это же самое время за стеною ржи, но невдалеке, раздался какой-то голос.
То был сильный и чистый голос мужчины:
— Гей, Каштан, гей, гей!
А через минуту:
— Тише, гнедой, ти-ше!
В этом крике, разносившемся по полю, слышалось что-то живое, бодрое. Затем раздался напев народной песни, начинающейся словами:
Явора там не было; у подножья груши узкая тропинка обрывалась, и высокая рожь длинною прямою линией окаймляла полосу темной, свежевспаханной земли.
Юстина остановилась под грушей. С одной стороны вдали виднелась большая деревня, с другой, но уже ближе, раскинулись холмы, поросшие деревьями; напротив, куда глаз хватал, тянулись поля овса и цветущего гороха. Тропинка, по которой шла Юстина в глубь равнины, оборвавшаяся у полосы вспаханной земли, упрямо выбегала в нескольких шагах и, перерезав белою лентой пушистую зелень гороха, снова пропадала в овсе.
От одного из холмов к полевой груше подвигался плуг, запряженный парой лошадей, — одной караковой, другою гнедой, с белою переднею ногой и белым пятном на лбу. За плугом, придерживая его высоко торчащие ручки, шел высокий, статный человек в белой холщевой свитке, в длинных, по колени, сапогах и в небольшой шапке с козырьком, из-под которой сзади выбивались его золотистые волосы. Он шел прямо, ровным шагом, без всякого видимого усилия; толстые веревочные вожжи, связанные вместе, были перекинуты через плечо. Теперь он уже напевал третий куплет песни: