младенческими опытами, написанными вот здесь, около этого стола, под ее непосредственным наблюдением. Кое-где посреди этих ребяческих набросков виднелись более поздние работы, присланные или привезенные из далеких краев: какая-то женская головка, эскиз каких-то развалин, какой-то маленький пейзажик, срисованный с рабской верностью с красивого уголка чужой земли, — мелочи, свидетельствующие о бедности воображения и большом старании не особенно вдохновенной кисти. Ничтожность фантазии, кропотливая работа, к тому же не без технических недостатков, ни одного смелого движения мысли, ни одного оригинального удара кисти, — ничего самостоятельного. А ведь тут все, за исключением той картинки, которая четыре года тому назад внушила Зыгмунту надежду на блестящую будущность. Луч надежды мелькнул и исчез, а будущее… Да почему же, почему? Неужели он не был художником?
Всегда спокойное лицо пожилой женщины исказилось страхом и болью, кровь горячим потоком залила бледный лоб, руки судорожно стиснули развернутый лист газеты. Было видно, что утвердительный ответ: «да, не был» на вопрос, который с быстротой молнии промелькнул в ее голове, страшно поразил бы ее.
В мягком блеске августовского дня Зыгмунт Корчинский медленно шел по недавно скошенному лугу. На широкой зеленой равнине, пересеченной двумя реками, росли группы деревьев и кустов, там и сям прихотливо рассеянные рукой природы. Обилие красок, переливов света и теней, яркие солнечные пятна, мягко скользившие по изумрудной мураве, щебетанье птиц, металлическое жужжанье насекомых, волны аромата, носившиеся в воздухе, уже пропитанном кристальной прозрачностью приближающейся осени…
Зыгмунт шел размеренным шагом прилично воспитанного человека, который, по привычке, даже в одиночестве воздерживается от резких и неграциозных движений. Он шел, медленно переступая ногами в модных блестящих ботинках, и, когда из-под опущенных ресниц презрительно оглядывался вокруг, всякий посторонний зритель мог бы его счесть за туриста, поневоле осматривающего убогий и скучный уголок неизвестного ему края, или горожанина, случайно заблудившегося в сельской глуши.
Папка подмышкой ясно намекала на его намерение. Действительно, несколько дней тому назад на этом же самом месте он заметил чрезвычайно оригинальную и живописную группу ольх, могущую привести в восторг художника. Он так долго учился живописи, возлагал на нее столько надежд, что не мог оставаться равнодушным к красотам природы, не заинтересоваться хоть на несколько минут красивым пейзажем. Вот и сегодня в его воображении воскрес один из таких пейзажей; он почувствовал уже давно не посещавшее его вдохновение и тотчас же пошел на луг. Может быть, после четырехлетнего бездействия его займет новое дело, правда, мелкое, но которое хоть чем-нибудь наполнит пустоту его жизни и будет ступенью к более крупным делам.
Пройдя с полчаса по лугу, Зыгмунт замедлил шаг; взор его становился все более презрительным и скучающим, по мере того как он приближался к тому месту, куда еще недавно так стремился. Он остановился, разглядывая привлекший его пейзаж. Это было то же самое, что он видел несколько дней тому назад: тот же самый тонкий рисунок листьев, то же caмoe чудесное освещение верхушек деревьев, та же самая птица качается на тонкой ветке. Утром несколько минут он думал об этой картинке, теперь же стоял перед ней холодный, равнодушный, спрашивая самого себя: что он тут заметил особенного? Слабая искорка, которая вспыхнула было в нем, теперь угасла, и Зыгмунт не чувствовал ничего, кроме холода и апатии, которые, давно уже угнетали его. Он осматривался вокруг и думал, что все это так просто, убого, бледно… Световые пятна на этих ольхах, действительно, красивы и могут послужить материалом для этюда с натуры, но он попробует перенести их на полотно когда-нибудь, потом. А сегодня — нет. Клотильда так наскучила ему своею нежностью и неумолкаемым щебетаньем, а к тому же, что за вид кругом! — ровно, плоско, ничего выдающегося. Кроме того, Зыгмунт предвидит одну из самых невыносимых для него вещей: вечерний разговор с управляющим о хозяйстве. Это ожидание просто-напросто отравляет его, отбивает охоту не только рисовать, но даже жить на свете.
Он оставил группу ольх и направился к окопам, которые цепью низких холмов перерезывали часть луга. Один из холмов, только что раскопанный, издали, светился яркой желтизной глины. Зыгмунт остановился у раскопки и подумал о том, как это скучно — медленно добывать из земли предметы, покоящиеся в ней целые столетия. К этому занятию он почувствовал склонность месяца два тому назад, но рассчитывал найти совсем не то, что нашел на самом деле. Во время бесцельного пребывания в школе художества он бесцельно просматривал книги, трактующие об археологии; при книгах были картинки, и вот эти картинки возбуждали его любопытство, заставляли разыгрываться его фантазию. Правда, он знал, что здесь не Эллада, не Рим, но рассчитывал, что и здесь может найти если не кубки, украшения и статуи, то, во всяком случае, что-нибудь интересное. К продолжению раскопок побуждал его также муж его тетки, Дажецкий, по обязанности высокообразованного человека любитель всяких достопримечательностей, который ради чести рода свято верил в гениальность племянника своей жены.
Несколько дней они оба мужественно простояли на пригорке, чуть не изжарились на солнце, чуть не ослепли, впиваясь глазами в каждый кусок глины, выкинутый из ямы лопатой работника, радовались и огорчались, скучали и вновь загорались надеждами, но, в конце концов, скука взяла верх, и работы приостановились. Зыгмунт присоединил к своей коллекции несколько десятков почернелых монет с полузатертым шведским гербом, а Дажецкий увез домой заржавленный палаш.
Подобных вещей в окопах, по всей вероятности, находилось немало; для историка они представляли бы большой интерес, но Зыгмунту они казались лишенными всякого значения и важности. Если б это были погребальные урны, слезницы, ожерелья, может быть, они разбудили бы его дремлющую душу, вдохновили бы на новое дело. Стоя теперь перед желтой пастью широкой ямы, он пренебрежительно махнул рукой. Все здесь, на этой земле, было так бедно, пусто, прозаично; здесь он не мог найти чего-нибудь такого, что удовлетворяло бы его эстетические требования. Он мельчал здесь, просто-напросто мельчал.
Единственной пользой, которую принесли ему раскопки, было то, что он немного похудел. Зыгмунт подумал об этом и осмотрел свою особу. Снова растолстел! Странное дело! Отчего он может толстеть? Скучает, терзается, тоскует и все-таки толстеет! Правда, лицо у него бледное, со страдальческим оттенком, но весь он, особенно в талии, округляется и толстеет. Для тридцатилетнего человека он чересчур тяжел; а кто в таком возрасте тяжел, тот лет через десять будет страшно толст. Эта мысль приводила Зыгмунта в отчаяние. Толщина — безобразие, а всякое безобразие пробуждало в нем чувство отвращения. Неужели страдания духа не мешают телу принимать прозаические формы? К несчастью, превосходный осовецкий повар так изумительно умеет соединять французскую и польскую кухни…
Вдруг Зыгмунт сбежал с раскопанного пригорка и гораздо быстрее, чем прежде, пошел по направлению к дому. Причиной поспешного отступления Зыгмунта была кучка крестьян, показавшаяся на тропинке, ведущей к окопам. Может быть, эти люди шли к нему, а может быть, и не к нему, но он предпочитал скрыться от них в стенах своего дома, куда без его дозволения не мог явиться ни один назойливый посетитель. Они, пожалуй, будут расспрашивать его о чем-нибудь, чего-нибудь просить, как это уже неоднократно случалось, к величайшему неудовольствию Зыгмунта. Такие встречи и разговоры были ему неприятны не потому, чтобы он питал к этому народу ненависть или злобу, — нет, Зыгмунт был к нему так же равнодушен, как, например, вот к этим облакам, скопившимся на синем небе. Пожалуй, даже еще больше, потому что облака иногда красиво группируются, а Зыгмунт часто любуется переливами их красок, но эти люди с грубыми лицами и ухватками всегда так одинаково безобразны, от их сермяг или полушубков всегда несет чем-то скверным. Разговаривать с тем, к кому равнодушен, вообще вещь утомительная. А Зыгмунту вовсе не хотелось себя утомлять, в особенности без всякого повода. Правда, и они были люди, но, вероятно, совсем другой породы, чем он, Зыгмунт Корчинский. Род людской разделялся на две половины: на ту, к которой принадлежали вот эти люди, и на людей приличного общества. О первой половине Зыгмунт думал редко, случайно и очень мало интересовался ею.
— Подавай завтрак! — коротко приказал Зыгмунт лакею, которого встретил на лестнице.
Он чувствовал себя очень несчастным и очень голодным.
Мастерская молодого художника была красивой комнатой с окнами, дающими столько света, сколько нужно, — ни больше, ни меньше. В комнате было множество различных вещей. Мольберты с холстом, завешенным белыми занавесками, груды папок, рисунков, эскизов, мраморные и гипсовые статуэтки, бюсты, группы, куски старинных материй, несколько оригинальных диванов, красивые растения в фарфоровых вазах — все это расставленное и разбросанное в строго обдуманном беспорядке; наконец, в одном из углов