смотреть из-под нависших бровей на Демидченко. У Петра взгляд выражал чувство негодования на человеческую подлость. Лев Яковлевич, стоявший рядом, хотел было что-то сказать, да так и застыл с приоткрытым ртом. В этот момент Танчук казался еще совсем подростком, который чутко реагирует на малейшую несправедливость.
—Вы, краснофлотец Звягинцев,— опомнился после некоторого замешательства Демидченко,— не перекладывайте с больной головы на здоровую. Я действительно просил вас поискать ленту, но снимать ее с батарей не разрешал.
Сейчас уже не имело значения, кто, кому и что сказал в тот злополучный день. Не имел большого значения и факт наложения на меня дисциплинарного взыскания, хотя, конечно, обидно за поступок человека, которому я так много помогал. Демидченко можно было бы понять и даже простить, если бы он не знал о причине выхода из строя электрических батарей. Но, выясняется, знал и действовал преднамеренно, преследуя все ту же, теперь уже понятную для меня цель. Что могло быть причиной такой ненависти ко мне? Не скажет. И все-таки надежда, что все это— следствие какого-то недоразумения, не оставляет меня, все еще теплится. Правда, она как пепел от только что сгоревшего костра. Он еще не остыл, но уже и не греет, не отгоняет от себя сгущающихся вокруг сумерек.
Долго молчал Звягинцев, потом все же сказал:
—А кто спросил меня, когда была снята лента: «А не замкнет?»
—Ну и гнида же ты, Сеня,— только и смог ответить Демидченко.— Умойся. Приведи в порядок свою робу.
—Не, мне нечего смывать, я человек чистый. А вот свои пятна вы будете смывать слезами.
—Ну и гад же ты, Сымон,— не выдержал даже спокойный Михась.
—Ничего. Я знаю, что все вы заодно. Еще посмотрим. Правда, она свое возьмет.
—Не трогай, пусть катится ко всем чертям,— сказал Демидченко.
—Да он же будет позорить не только себя, но и честь военного мундира,— не выдержал я.— Заставьте его привести себя в порядок.
—Хотите, чтоб все было шито-крыто, чтоб никаких доказательств? Нет, этого приказывать вы мне не имеете права. А в рапорте мы и это укажем, как, значит, заставляли убирать вещественные доказательства.
—Да пусть катится.
Видно было, что командир спасовал. Звягинцев своими рассуждениями, пропитанными наглым шантажом, взял верх. Состояние беспомощности Демидченко, казалось, почувствовали все, и в первую очередь— сам Звягинцев. Он, используя состояние замешательства, сказал:
—Ну я пошел в санчасть. Если спросят, скажу, что вы разрешили.
Вот же бестия. Вынудил командира согласиться с тем, что ему нужна неотложная медицинская помощь, и тут же добился еще и формального разрешения на увольнение. Когда Звягинцев ушел, Демидченко в раздумье сказал:
—Натворили мы делов. Теперь начнут разбираться: кто да что да почему. А все из-за вас, Нагорный, из-за вашего дурного характера. Ну, подумаешь, сказал что-то. Ну и что? Знали же, что Звягинцев— пакостник. Нечего с ним связываться. Лучше обойти стороной. Видать, не зря я не хотел брать вас на пост. Просил даже главного старшину.
Проговорился-таки. Правду, значит, сказал Веденеев. Но какая причина? Теперь-то он может объяснять это моим дурным характером. Но я-то знаю, что это не так, что дело не в моем характере, а в чем-то другом. Но правды Вася не скажет. Демидченко, словно прочитал мои мысли, приказал:
—Заварили кашу, чистите теперь карабин Звягинцева.
—А может, подождем его возвращения? Должен же он понять, что забота о чистоте личного оружия— это его воинский долг.
—Еще неизвестно, когда он вернется. Оставлять же карабин, чтоб его ржавчина портила, нельзя.
Делать было нечего. Я взял карабин Звягинцева и принялся за чистку. Сколько я не протирал канал ствола— на его стенке в одном месте так и не удалось устранить извилистого пятна. По всем признакам, образовалась раковина. Я доложил об этом командиру.
—Не можете даже этого сделать,— пробормотал Демидченко, отбирая у меня карабин и пробуя устранить пятно в канале ствола.
—Стереть раковину никто не может,— огрызнулся я.— Это уже до конца службы.
—Если вашей, так это недолго,— язвительно заметил командир.— Вот через пару деньков загремите в военный трибунал— вот и вся служба.
В памяти почему-то всплыли слова Танчука: «Потом, как говорит уважаемый нами Музыченко, побачымо». Хотелось и мне сказать Демидченко: «Побачымо». Да зачем? А что если и в самом деле ему удастся отдать мепя под суд? Я вспомнил Маринку. Что же будет с ней? Я же потеряю ее навсегда. И тут взял меня такой страх, так, наверное, изменилось мое лицо, что даже командир заметил.
—Что, поджилки затряслись?
Не понимает он, что я боюсь не суда, не о себе думаю, а о Маринке. Она же потеряет веру в человека. А это самое страшное для меня. Сказать ему об этом? Нет, не поймет. А если и сможет понять, то не захочет. Да еще и наплюет тебе в душу. Нет, уж лучше переносить все это самому. Плохо, что я не смогу рассказать всего этого самой Маринке. Демидченко строго-настрого приказал Лученку не отпускать меня с поста в его отсутствие ни по каким делам.
Настроение в этот день было испорчено окончательно. Обед прошел в атмосфере подавленности. Никто ни о чем не говорил, каждый был занят своими мыслями.
Под вечер вернулся Звягинцев. Никаких следов крови ни на лице, ни на блузе не было. Лишь на верхней губе справа был наклеен небольшой кусочек белого пластыря. Не прошло после этого и четверти часа, как к нам пожаловали командир взвода и политрук Есюков. Командир отделения подал команду «Смирно!» и доложил политруку о состоянии нашего поста.
—Ну и артисты. Не прошло и двух месяцев, а они уже успели прославиться на всю береговую оборону,— едко заметил командир взвода.
Первый порыв грозового ветра. То, что мы «артисты», еще не сама гроза. Громы и молнии впереди. Сейчас политрук прикажет собрать комсомольское собрание, выяснит, действительно ли я ударил Звягинцева, и потом уже начнется главное. Однако политрук, как будто ничего не случилось, спросил:
—Все что ли собрались?
Демидченко обвел нас взглядом и ответил:
—Кажись, все. Точно, все.
Политрук извлек из планшета карту Европы и попросил прикрепить ее перед собравшимися. Мы знали, что уже более полутора лет полыхает пламя второй мировой войны, что к этому времени под сапогом гитлеровской Германии оказалась почти вся Западная Европа.
—Многие спрашивают,— рассказывал политрук,— может ли напасть на нас Гермапия? Конечно, такая угроза существует. Но не следует забывать, что остается в силе германо-советский пакт о ненападении. Кроме того, в настоящее время нет никаких признаков готовящейся агрессии против Советского Союза. Но как бы там ни было, мы ни на минуту не должны забывать о бдительности. Наш воинский долг— постоянно крепить оборону нашей Родины.
Далее политрук привел пример мужества советских воинов, когда часовой соседней с нами воинской части, охранявший склад боеприпасов, извлек из горящего здания два огнетушителя и умелыми действиями предотвратил распространение огня на соседние складские помещения.
—Я знаю,— продолжал политрук,— что и у вас есть хорошие дела, что и вы проявляете заботу о боевой готовности вашего поста. Достаточно сослаться на ценную инициативу, которая связана с очисткой траншеи на вашей позиции. Но при всем этом остается непонятным, как могло случиться, что комсорг, вожак комсомольцев краснофлотец Нагорный избил своего же товарища. Что вы, товарищ старшина второй статьи, можете сказать по этому вопросу?
—А что тут говорить, товарищ политрук? Я не зря просил главного старшину не посылать Нагорного на пост. Я видел в нем бандитские замашки и раньше. Думал, перевоспитается. Но, выходит, что перевоспитать его может только военный трибунал. Постоянные пререкания, нарушения воинской дисциплины, а недавно