– С каким трудом поднимается поезд! – восклицает Хуан-Тигр. И, помолчав, многозначительно, с намеком добавляет: – Всегда и во всем приходится прикладывать немало труда, чтобы подняться над человеческой подлостью и низостью, чтобы вырасти духовно. – И, бросив взгляд на Моготе, думает про себя: «Ну как, заткнулся, свинья ты эдакая?…»
– Только расти можно по-разному, – возражает ему виноторговец. – Например, у кого-то вырастает пара хороших рогов длиной в целую вару. А по мне, так лучше оставаться коротышкой, чем таким способом подрастать. Хотя вам виднее.
Хуан-Тигр глотает горькую слюну с привкусом желудочного сока. И, не изменившись в лице, отвечает:
– Откуда же мне это виднее, приятель? Это как раз тебе видней. Это я говорю не в ущерб сеньоре Моготе, чьей личной жизни я не касаюсь. Это только к тебе одному относится: если уж ты сам – воплощенный черт, то кому, как не тебе, помнить болела ли у тебя башка, когда на ней вырастали рога? Хотя они у тебя, может, и не вырастали, а ты прямо таким рогатым и уродился. Ну а я чертей не боюсь: они удирают от крестного знамения да от святой воды. И если какой черт и вздумает меня искушать, я перекрещу его морду вот этой вот пятерней, а потом покроплю ее кровью из этой вот кропильницы. – И Хуан-Тигр подносит к физиономии Моготе свою ладонь – сначала открытую, а потом – сжатую в кулак.
Один из пассажиров с туповато-плоским лицом тяжелоатлета (на нем вельветовый, цвета зеленой сливы костюм; у него пятидневная щетина и только одна бровь, решительно пересекающая весь его лоб от виска до виска) пытается их утихомирить:
– Но, сеньоры…
– Не волнуйтесь, мил человек, – отвечает ему Моготе. – Мы с сеньором Хуаном – давние приятели. Не беспокойтесь. Чего болтать попусту, правда?
Карга, поглощенная своими страхами, которые внушает ей поезд, ничего не слышит. Эрминия с младенцем на руках замерла от ужаса, затаила дыхание. И в эту самую секунду Мини вдруг начинает реветь. Хуан-Тигр, сразу же забыв обо всем на свете, берет ребенка из рук матери. Он его баюкает и целует. Но Мини все равно ревет.
– Ах, постреленок! – шепчет Хуан-Тигр, склонившись над сыном. – Ну да, конечно, конечно… Мы тут мололи всякую чушь, а о тебе и забыли. Вы, сосунки, как часы. Ну да, да, теперь твой час. Конечно же, ты хочешь сосать. А дети, которые не ревут, они и не сосут. Сейчас-сейчас, мой светик!
Хуан-Тигр зажимает младенца под мышкой, словно пастух хлыст, а свободной рукой достает из корзинки спиртовку, кастрюльку и бутылочку с молоком, чтобы приготовить молочную смесь для рожка. Пока молоко подогревается, Хуан-Тигр время от времени рукой определяет температуру. И наконец он сам кормит Мини из соски, приняв свою обычную – смешную и трогательную – позу кормилицы, дающей младенцу грудь.
Моготе опять наглеет и начинает отпускать шуточки. Да и остальные пассажиры посмеиваются с ним заодно. Но Хуан-Тигр не обращает на них никакого внимания: его совершенно не волнует то, что происходит рядом. Сейчас для него в мире не существует никого, кроме собственного сына: вся жизнь для Хуана-Тигра умещается в этой крошечной и хрупкой жизни младенца.
А вот что касается Эрминии, она невероятно страдает, задыхаясь от непереносимого волнения.
Напряжение этой трагикомичной сцены не только не спадает, наоборот, все возрастает. Когда Мини насосался, Хуан-Тигр, сунув руку в пеленки, понимает, что младенец нуждается еще кое в чем. Продолжая оставаться безучастным к зрителям и зубоскалам, Хуан-Тигр разворачивает мокрые пеленки, снимает с ребенка испачканные подгузники и осторожно, с любовью вытирает его попку. – А потом проводит по ней, красной и воспалившейся, кисточкой в рисовой пудре. И наконец заворачивает младенца в чистые пеленки.
– Ну и ну! Виданое ли дело! – отзывается Моготе. – Чем только мужики не занимаются! Прямо диву даешься… Да разве настоящий мужик стал бы делать такое даже и со своим собственным ребенком? А уж тем более…
Незаконченная фраза повисает в воздухе. Эрминия, не выдержав, закрывает лицо платком и горько плачет, сотрясаясь от рыданий: кажется, будто это разбивается тонкий хрустальный стакан, осколки которого застревают в самом сердце… Хуан-Тигр, выходя из прострации, возвращается к действительности, хотя и продолжает смотреть неподвижным, все еще отчужденным взглядом, в его ушах отчетливо звенит эхо последних слов Моготе: «…Даже со своим собственным ребенком. А уж тем более…»
Хуан-Тигр бережно кладет младенца на колени Карге.
Потом берет Моготе за запястье и подносит его руку к своему носу, словно собираясь ее понюхать.
– Вот он, мой нос. Схватись за него. Хватай сильнее, черт тебя побери, сильнее, – глухо приказывает Хуан-Тигр. – Попробуй за него дернуть. Попробуй его вырвать. Ну, сильнее! Еще сильнее! Ну как, получилось? Так это мой нос, правда? Ну так вот и мой ребенок – он такой же мой, как и этот нос. А теперь тебя, сукиного сына, я сброшу под поезд.
Сказав это, Хуан-Тигр, подхватив Моготе, поднимает его на воздух: он толстый, но легкий, как перина. Держа виноторговца на весу, Хуан-Тигр пытается открыть дверцу купе. Женщины кричат. К Хуану-Тигру бросаются пассажиры. Один из них (тот самый, с туповатым лицом тяжелоатлета), успев перехватить Моготе, спасает его от участи быть низвергнутым в мрачный Аид. Все опять рассаживаются по местам.
– Господа… – говорит один из пассажиров, поднимая бурдюк с вином. – Что было, то было. Наша жизнь такая короткая, и поэтому… Пожмите друг другу руки, чтобы не осталось никаких обид. И выпьем по глотку за здоровье присутствующих.
Хуан-Тигр благородно протягивает руку первым:
– Прости меня, Моготе. Уж и не знаю, как это так получилось, что я потерял голову, – то ли я в этом виноват, то ли ты. Главное, что я ее потерял. Я хотел наказать тебя, а оскорбил твою мать. Прости меня, Моготе. А что до того, чтобы швырнуть тебя в окошко, то тут, думаю, с тобой не случилось бы ничего страшного: ведь поезд еле-еле тащится. Так что ты сразу бы и нагнал его, чуть-чуть пробежавшись, хоть ты и такой толстый.
– Ладно, прощаю, – проворчал Моготе. – Вот только больно вы нетерпеливый и не понимаете дружеских шуток. Хотя вы и сами виноваты: глядя на вас, поневоле засмеешься… Но одно дело – пошутить на словах, и совсем другое – на деле. Ну ладно, давайте выпьем. За всех вас.
Глухая ночь. Поезд, грохоча и покачиваясь, едет по полям Леона. Безупречно плоская равнина накрыта сверху черным, словно смоляным, куполом, заслоняющим горизонт. Прозрачное, выпуклое и твердое небо похоже на шаровидную стеклянную колбу. Бесчисленные капельки влаги скользят по стеклу: это, дрожа, мигают звезды. Красные искры, высекаемые колесами поезда, летят, летят, летят, исчезая в пространстве…
– Души чистилища! – вздыхает Карга.
Раздается мучительно долгий свисток, будто стонет душа, страдающая в адских мучениях.
Куда несется этот поезд, затерянный в ночи?
Пассажиры укладываются спать. Одной рукой Хуан-Тигр прижимает к себе жену, склонившуюся к его груди, а другой – ребенка. Все уже уснули. Моготе храпит. «Как будто конь ржет», – думает, усмехаясь, Хуан-Тигр.
Сам он не спит. Ощущая себя беспредельной, его душа проникает теперь в глубины мироздания, растворяется в нем. Его пробирает священный трепет проникновения в космическое сознание. Хуан-Тигр возбужден: его обуревают, его возбуждают чувства и мысли, которые невозможно выразить словами. Подчиняясь упрямому и своевольному ритму стучащих колес, Хуан-Тигр начинает замечать, что его чувства и мысли становятся такими же своевольными. Теперь их все труднее и труднее передавать словами, разве что слова эти будут очень приблизительными: они, эти чувства и мысли, совершенно невыразимы. Что ж, о душевных состояниях можно говорить только очень приблизительно, то есть отдаленно, намеками, поэтическими образами.