Мне известно было об этой дыре, но, поскольку ключи в нее не проваливались, я смирился с нею, притерпелся — и в конце концов о ней позабыл.
Я ж холостяк, а у матушки моей для иголки с ниткой было уже слишком слабое зрение.
Не стану описывать, как я искал свою любимую в холодной грязной жиже, под ногами прохожих, как сотню раз почти на четвереньках проделал путь от киоска до подъезда ее дома: всё было напрасно.
Я потерял ее — в буквальном смысле слова.
Потерял навсегда.
27
Два дня я провел как в тумане.
Не помню, что делал.
Скорее всего, и не делал ничего: лежал на диване, смотрел в потолок, не пил, не ел, не спал.
То есть, иногда погружался в забытье, но тут же со стоном просыпался. Мне снилось одно и то же: нежная моя, чистая, красавица моя бредет по плечи в жидкой снежной каше под бухающими ногами равнодушных прохожих.
Оставалось лишь надеяться, что она убилась при падении из моего кармана (с высоты многоэтажного дома) либо погибла от переохлаждения до того, как ее втоптали в грязный снег…
Мама, видя меня в столь черной тоске, не допекала расспросами: что я мог бы ей рассказать?
28
Если вы думаете, что в понедельник я не пошел на работу, вы глубоко ошибаетесь.
Меня потащила за воротник идиотская надежда, что свершится какое-то чудо и что Ниночка воскреснет, придет.
Но она не воскресла и не пришла.
Ее место за компьютером пустовало.
На кафедре ломали голову, почему это нет лаборантки.
Как водится, она сразу всем оказалась нужна: кому-то обещала напечатать список группы, лист посещений, очередную контрольную… да мало ли что.
— Такая аккуратная всегда, — стенали мои коллеги. — Наверное, приболела. Анатолий Борисович, вы случайно не знаете? Что-то вы и сами вроде как будто больной.
А в большой перерыв меня взяли.
То есть, сперва позвонили в деканат и с милицейской прямотой, без всяких там презумпций врубили:
— Работает у вас такой Огибахин? Он вашу лаборантку убил. Задержите его любым способом. Сейчас приедем.
Новость разлетелась по факультету молниеносно.
Секретарь деканата Галина Ивановна самолично бегала по этажам, стучалась в аудитории и объявляла:
— Огибахин Нинку убил! Сейчас за ним приедут!
Я это слышал, стоя у доски с мелом в руках.
Галина Ивановна миновала лишь мою аудиторию: во-первых, чтоб не спугнуть, а во-вторых — чего ему объявлять, убийце черному, он и сам всё знает.
Я шел с урока, и все шарахались от меня, вжимались в стенки, глазели издалека:
— Смотрите, бледный как смерть.
— Да от него давно смертью веет.
— А мне еще в пятницу показалось: здесь что-то не так.
В преподавательской я сидел один, все остальные толпились в коридоре, совещались, что делать, если я вырвусь на свободу. И удивлялись, что не пытаюсь сбежать.
Потом кто-то прокричал:
— Приехали! Наконец-то.
И меня повели сквозь толпу студентов и коллег.
Глава четвертая. Камергер
29
Следователь долго смотрел на меня с брезгливой миной, как на мерзкое насекомое, а потом сказал:
— Ну, выродок, истребил девчонку? Помоги следствию, расскажи хоть, куда тело девал.
Что я мог ему на это ответить?
Только теперь до меня дошло: меня обвиняют в сексуальном маньячестве и считают это почти доказанным.
Положение мое было ужасно.
Я не имел права даже на классическую фразу: буду отвечать на вопросы только в присутствии своего адвоката.
Что я мог поведать своему адвокату?
Рассказать ему всю правду означало очутиться в психушке: кто бы мне поверил?
Доказать, что я действительно не лгу, — значит, провести остаток дней под колпаком в каком-нибудь закрытом НИИ министерства внутренних дел.
Так и так на мне висела мокруха, в лучшем случае убийство по неосторожности.
А вообще-то в моих рассказах никто не нуждался, от меня ждали только признания. И, естественно, указаний, где тело. Но откуда мне знать, где оно, бедное крохотное тельце моей любимой?
Поэтому на все вопросы я отвечал обреченным молчанием, лишь укрепляя следователя в убеждении, что он имеет дело с настоящим тупым маньяком.
Нет, меня не били на допросах, считая, видимо, это излишним или преждевременным: должно быть, я был похож на раскаявшегося грешника, который постепенно дозревает и сам вот-вот расколется.
— Устроить тебе очную ставку с отцом Нины Георгиевны? — спросил следователь.
— Спасибо, не надо, — ответил я.
Ответ мой привел допытчика в ярость.
— Жить, значит, хочется! Ах ты, гниль человеческая. А вот возьму да и сделаю очную ставку. Полковник прямо рвется с тобой побеседовать. Дайте, говорит, я хоть яйцы ему вырву, глаза повыдавливаю и выпущу кишки, а всем остальным пускай занимается правосудие. Как тебе нравится такая перспектива?
Что я мог на это сказать? Вопрос являлся чисто риторическим и ответа не требовал.
— Будь моя воля, — продолжал следователь, — я бы таких, как ты, отдавал родственникам жертв на разборку. Пусть на части раздирают, усыновляют, кастрируют, делают что угодно. То-то была бы лафа. И смертную казнь можно было бы отменить, и осиротевшим людям хоть какое-то развлечение. Согласен ты со мной или нет?
Я молчал.
— Ну, будешь говорить, куда тело заховал?
Я безмолвствовал.
— Ах, вот, значит, как! — рассвирепел мой мучитель. — Безумству храбрых поем мы песню. Хорошо, профессор, я доставлю вам удовольствие увидеть, что мир состоит не только из университетских аудиторий. Мы вас, знаете ли, посадим в общую камеру: там таких, как вы, топят в параше либо забивают ногами насмерть.
30
И меня отвели в просторную, как школьный класс, комнату, где на каждый квадратный метр приходилось полтора арестанта.
Вы не задумывались, совместимы ли холод и духота?
Так вот, они совместимы.