подпольную организацию выявила.
Директор молчал, чувствуя правоту секретаря.
— А мы? Сколько мы шпионов и вредителей сдали государству?! — продолжал гнуть свою линию секретарь, как будто речь шла о сдаче металлолома. — Ни одного.
— Это да, — печально согласился директор. При этом он задумчиво глянул на секретаря, словно прикидывая, не подойдет ли тот на роль вредителя. Поймав этот взгляд, секретарь смутился, засуетился, сказал, что у него дела, и исчез.
Оставшись в одиночестве, директор попытался сосредоточиться на решении проблемы. Все было не так просто, как казалось на первый взгляд. О снятии лозунга речи быть не может. Значит, надо убирать клетки. Но если убрать клетки с животными, у многих возникнет вопрос, почему их убрали? Возникнут версии, кривотолки. И кто-то обязательно свяжет исчезновение уголка с лозунгом про детство. Тогда его промах станет заметен всем — пускай и задним числом. Он как бы косвенно признается в том, что допустил ошибку. В голове директора замелькали различные варианты спасения собственной жизни — от публичного покаяния до приписки под словами лозунга «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство» чего-нибудь типа «ученики 118-й московской школы», чтобы отделить текст от животных. «Надо просто сказать, что живой уголок — это антисанитария, и все на хрен разобрать». После чего он решительно двинулся в актовый зал, где самолично разобрал уголок, а клетки с животными вручил изумленному Вадиму, сказав, что кружок — это хорошо, но неактуально. Он не стал акцентировать внимание на проблеме «антисоветчины», но на всякий пожарный пригрозил Вадиму товарищеским судом и исключением из пионерской организации, что по тем временам было очень серьезной неприятностью. В конечном итоге в пионерах перепуганного Вадима все-таки оставили, но после неудачи с «уголком» он окончательно замкнулся в себе. Теперь его уже не пугали даже обвинения в «отрыве от коллектива», «пассивности» и «антиобщественном поведении». Уж лучше быть пассивным, чем активным в неправильном направлении, думал он.
А спустя год пришла беда. Отец беззубого Петьки, тот самый вечно перепуганный партийный функционер, растеряв последние остатки разума из-за съедавшего его страха быть арестованным и, вероятно, не видя иного способа покончить с этим страхом, кроме самого простого, настрочил сам на себя донос, где довольно убедительно и не гнушаясь выдуманных деталей изобличил себя как опасного вредителя, шпиона, троцкиста, оппозиционера, оппортуниста и уклониста. Самое интересное, что, строча этот неслыханный по тяжести обвинений якобы анонимный донос, бедолага так нервничал, что умудрился в конце письма поставить свою фамилию и подпись. Но в НКВД никто такому страстному самооговору не удивился. Что называется, и не такое видали. Как раз незадолго до этого письма в шпионаже обвинил себя директор одного детского сада. Не дожидаясь пыток, он признался в организации шпионской сети не только среди работников детсада, но и среди ходивших туда детей. Следствие вел майор КГБ с говорящей фамилией Аспидов, который (видимо, для солидности и красоты) делу о детях-шпионах дал зашифрованное название «Танец маленьких лебедей». Арестовывать детей он не имел права, хотя и очень хотел, но нашел выход из щекотливой ситуации, приказав арестовать и осудить всех родителей этих самых детей. Сам же детский сад был оперативно переоборудован в детдом. Можно даже сказать, образцово-показательный детдом, потому что в том же 37-м году его посетил известный немецкий писатель и антифашист Лион Фейхтвангер. Позже он с умилением написал в своей книге, что в СССР выше всего ставят заботу о детях и молодежи, создавая для несчастных сирот превосходные приюты. Майор Аспидов был награжден знаком «Почетный чекист» и едва не повышен в должности, но до повышения не дожил, так как через несколько месяцев его арестовали по подозрению в шпионаже и расстреляли.
Иными словами, не было ничего удивительно, что после «дела о маленьких лебедях» самооговор какого-то безумного чиновника нисколько не смутил доблестных чекистов, и Петькиного отца быстро арестовали. Все это не имело бы никакого влияния на судьбу Вадима Сухоручко, если бы арестованный враг народа не стал под нажимом следователя выдавать имена «участников преступной сети», среди которых оказались и друзья, и просто знакомые, и соседи по дому, и наконец, родители Вадима. Их тут же арестовали, а позднее расстреляли за вредительство и шпионаж. По законам времени Вадима должны были отправить в детдом как сына врагов народа, но как раз в 37-м году вышло постановление, гласившее, что «детей старше пятнадцати лет предписано изолировать только в случае, если они будут признаны социально опасными». Вадиму как раз исполнилось пятнадцать, а социально опасным его почему-то не признали. В школе ему, конечно, настойчиво посоветовали отказаться от отца, что он сделал легко, потому что не понимал, какое отношение этот формальный отказ имеет к его истинным чувствам. Впрочем, и удовольствия от этой процедуры он никакого не получил. Так и закончил школу — без родителей и с неясными представлениями о собственном будущем.
Примерно в то же время в Германии, в примерно такую же школу, точнее, гимназию, только немецкую, ходил мальчик по имени Хельмут. В детстве, в отличие от своего советского сверстника, он ничем особо не интересовался, если, конечно, не считать серьезными жизненными интересами походы в кино, курение втайне от родителей и эротические фотографии, найденные в отцовском столе. В школе его, кстати, тоже заставляли писать сочинение на тему «Кем я хочу стать», но не так регулярно, как в советских школах. А точнее, всего один раз. Как раз незадолго до окончания гимназии. Хельмут написал, что мечтает стать врачом-хирургом, чтобы помогать людям, потому что, если на Германию нападут враги (а они, судя по речам фюрера, собирались это не сегодня завтра сделать), он хочет быть вместе со своим народом, чтобы помогать тому справляться с ранами и болью. Сочинение, как ни странно, очень не понравилось патриотично настроенному учителю истории. Более того, он заставил Хельмута встать и ответить перед всем классом, откуда у него такие пораженческие настроения и не симпатизирует ли он тайно коммунистам, раз с таким сладострастием описывает боль и раны простого немецкого народа. На что Хельмут, пожав плечами, ответил, что если он кому-то тайно и симпатизирует, то никак не коммунистам, а одной девочке из параллельного класса, однако он не может дать стопроцентную гарантию, что она не коммунистка. В таком случае, увы, может быть, он симпатизирует коммунистам. Точнее коммунистке. Но если даже так, то о тайных симпатиях речь не идет, ибо он уже пригласил ее в кино, следовательно, его симпатия из тайной стала явной.
В классе, где Прельвитца любили именно за его изощренную язвительность, раздались отдельные смешки.
Что же касается пораженческих настроений, невозмутимо продолжал Хельмут, то, по его мнению, боль и раны являются спутниками любой войны, какой бы справедливой или праведной она ни была. Его дядя Рудольф, например, вернулся с Первой мировой войны без глаза, без правой руки и с простреленным легким, но если господин учитель очень хочет, то может попробовать убедить дядю Рудольфа в том, что эти ранения — следствие его непатриотических настроений. Только он не советует господину учителю это делать.
— Почему же? — глухо спросил учитель истории, чувствуя, как благодаря этому выскочке и сынку обеспеченных родителей стремительно падает его авторитет среди учеников.
— Потому что вы, вероятно, ослышались, господин учитель, — ответил Хельмут без малейшей улыбки. — Я сказал, что мой дядя оставил на войне руку и глаз, но вовсе не мозги. Поэтому после проповеди о божественной неуязвимости немецких солдат он может запросто дать волю своим рукам, точнее, одной оставшейся руке, но и ее, поверьте, будет вполне достаточно, чтобы уложить господина учителя на пол.
На этом месте класс, до этого замерший в ожидании окончания язвительной тирады Хельмута, буквально грохнул от смеха, а учитель, побагровев от злости, начал усиленно колотить указкой по своему столу, призывая класс к порядку. Сначала он хотел отвести Хельмута к директору, но, во-первых, ничего особо оскорбительного Прельвитц не сказал, а у старорежимного директора школы праведный гнев преподавателя не вызовет никакого сочувствия. Во-вторых, это привело бы только к конфронтации с классом, где Прельвитц очевидно пользовался авторитетом, а он сам был здесь всего второй месяц. «Попробуем не поддаваться глупым эмоциям», — подумал учитель, мысленно беря себя в руки.
Он подождал, пока в классе воцарится тишина, и продолжил:
— Кажется, господин Прельвитц решил продемонстрировать нам свое остроумие. Ну что же… Браво.