— Ректор его не наказывает за это?
— В чем-то наш ректор суров, но он не глуп и знает, как управлять общиной молодых людей. Кнут — не единственное и не самое лучшее орудие. Чтобы руководить людьми, нужно порой закрывать на что-то глаза. Юноши будут наведываться в кабаки и бордели, хотим мы того или нет, и чем больше усердия мы проявим, запрещая и карая, тем больше возрастет соблазн.
— Точно так же доктор Бернард рассуждает о запрещенных книгах, — пробормотал я.
Мерсер покосился на меня. Мы уже миновали арку и вышли в сад. Часы пробили девять.
— Следует извинить доктору Бернарду резкость его суждений, — мягко заговорил Мерсер. — Ему пришлось трижды менять веру при четырех монархах. В молодости он принял сан — еще до того, как отец нынешней королевы разорвал связи с Римом. В последнее время доктор Бернард почему-то начал выражать свои мысли со все большей резкостью и откровенностью. Боюсь, он впал в свойственный преклонному возрасту недуг: уже не вполне понимает, с кем и что говорит.
— Мне показалось, что голова его вполне ясна. Он просто сердитый.
— Да, — вздохнул Мерсер. — Он сердится на весь мир — на университет, на требования, которые предъявляют к нему, на себя самого за то, что согласился с этими требованиями. Вероятно, вас удивило, почему его гнев в особенности направлен против меня, — почти робко закончил Мерсер.
— Он с горечью говорил о каком-то ссыльном…
— Он вспоминал несчастье, постигшее в прошлом году заместителя ректора, Эдмунда Аллена. Вы, наверное, уже слышали. Уильям дружил с ним, и я тоже, но мне пришлось свидетельствовать против него в канцлерском суде, рассказать о его религиозных взглядах. Уильям счел это черным предательством.
— А вы сами? — тихо спросил я.
Мерсер коротко рассмеялся.
— Я! Я исполнил свой долг и спас свою шкуру, унаследовав притом мантию заместителя ректора и его прекрасные апартаменты. Уильям прав: я предал друга. Но выбора у меня не было, да и у него тоже. Видите, Бруно, как мы тут живем? — Жестом он указал на окна комнат ректора, все еще светившихся янтарным светом. — Хорошая жизнь, самая подходящая жизнь для ученого. Мы здесь укрыты от мира. Я не чувствую себя приспособленным для какой-либо другой жизни, кроме жизни среди книг и ученых дискуссий. Нет у меня честолюбия, я не сумел бы пробиться. Что вышло бы, если бы я не отрекся от друга, не осудил его за вероотступничество? Я был бы приговорен вместе с ним и потерял все. В тот момент была даже непонятна его дальнейшая судьба: Тайный совет позволил университету вести дознание, однако в любой момент мог затребовать дело себе, и для Эдмунда это кончилось бы куда более страшной карой, чем изгнание. — Роджера передернуло. — Гордиться тут нечем, но и судить меня Уильям Бернард не вправе. Когда ее величество королева взошла на престол и положила конец краткой унии с Римом, которая была установлена при ее сестре Марии, в университете началась великая чистка: все католики — члены колледжей, деканы и ректоры, назначенные Марией, — были отрешены от должностей, принуждены отречься от Рима и признать главенство нашего монарха над Англиканской церковью. Тогда Уильям не заставил себя ждать и присягнул, и в награду за эту присягу получил еще двадцать пять мирных и тихих лет в колледже, а его более прямодушные друзья отправились на все четыре стороны.
— Но теперь, на склоне лет, Уильям ни от кого не скрывает, что по-прежнему предан старой вере.
— Приближаясь к могиле, он стал менее суетен, куда меньше заботится о теле и страшится за душу, — задумчиво сказал Мерсер. — Быть может, если бы все мы видели перед глазами скорую смерть, мы бы выбирали совсем иные пути, но — увы! Покуда мы дышим, нас куда больше заботит мирской успех и наше бренное тело.
— Мне показалось, что больше всех в этом деле пострадал мальчик, его сын, — откликнулся я.
— Вы уже видели Томаса? Да, вот кого жаль. Хороший студент, один из самых способных. Вернее — был. — Мерсер, точно умываясь, провел обеими руками по лицу; это был жест, выражающий безнадежность и беспомощность. — Я знал его с тех пор, как он поступил в Оксфорд. Томасу было тогда пятнадцать. Покидая страну, отец поручил мальчика моим заботам, просил, чтобы я заменил ему родителей. Эдмунд понимал, почему я поступил так, как поступил. Эдмунд меня простил, но Томас не может простить за участие в суде над отцом. Сколько раз я пытался ему помочь, дать денег, но он за меньшее унижение считает состоять слугой при этом напыщенном ничтожестве Норрисе, нежели принять от меня хоть пенни. Он даже не смотрит в мою сторону, когда я прохожу мимо, но я чувствую, как в нем, точно в раскаленной печи, пылает ненависть.
— Тяжко это, — сочувственно вздохнул я, — но мальчик еще молод, а страсти юности столь же быстротечны, сколь и неистовы. Со временем он простит.
На том я откланялся и двинулся к своему подъезду. Не терпелось приняться за работу, пока еще ночь не настала. Мерсер шагнул вперед и ухватил меня за руку.
— Надеюсь, Бруно, нам еще выпадет случай поговорить, — сказал он. — Искренне рад знакомству и надеюсь, что этим вечером мой отзыв об Агриппе и герметических трактатах не показался вам чересчур ханжеским.
— О, я привык к подобным отзывам, — с улыбкой отмахнулся я.
— Вы не поняли моих намерений. Ректор — человек набожный, и, как я уже говорил, подчас он проявляет суровость. Для тех, чье положение зависит от благосклонности начальства, лучше не спорить с ректором, тем более за его собственным столом. Но я издавна интересуюсь этими сочинениями — интересуюсь, разумеется, как ученый, ибо надеюсь, что возможно изучать оккультную философию, сохраняя при этом объективность и оставаясь добрым христианином. Вы согласны со мной, Бруно?
— Этого мнения придерживался Фичино, — подтвердил я. — И хотелось бы верить, что он был прав, иначе я буду проклят. Но мы еще поговорим подробнее, доктор Мерсер.
— Зовите меня Роджер, — дружески попросил он. — Что ж, буду с нетерпением ждать следующей беседы.
Мы наконец распрощались. Он пошел прочь через двор, а я как раз успел скрыться в своих комнатах, прежде чем с нахмурившегося неба вновь закапали крупные капли дождя.
Глава 4
Я просматривал и правил выписки для диспута, пока не выгорело масло в лампе. После этого я уснул, но спал беспокойно: в комнате было холодно, дождь колотил в окна, рамы скрипели. Поэтому, когда громкий шум пробудил меня от неглубокой дремоты, я не сразу понял: то ли утро наступило, то ли мне что-то снится.
Но постепенно шум становился громче, настойчивее. Я наконец окончательно пришел в себя и сообразил: до рассвета еще далеко, а дьявольское рычание и вой, которые раздаются под моим окном, издает какой-то обезумевший от злобы пес.
Поплотнее завернувшись в одеяло, я мысленно обругал ректора или того университетского служителя, который додумался держать в колледже такое свирепое существо, и свернулся клубком, в надежде снова заснуть. Но тут поверх звериного рыка взмыл вопль, который я до сих пор слышу иной раз во сне: это был леденящий кровь вопль человека, терзаемого невыносимой болью и ужасом. Человек вопил все громче, все отчаяннее, а рычание пса становилось все более свирепым и жутким.
Последние остатки сна рассеялись, и наконец я осмыслил: прямо под моими окнами кто-то погибает. Какой-то человек, зашедший без спроса во внутренний двор и застигнутый сторожевым псом. Даже если это посторонний, нарушитель, предоставить его столь страшной участи я не мог, а потому поспешно натянул рубашку и штаны и побежал вниз.
Лестница привела меня во внутренний двор. Начинало светать, дождь ненадолго стих, и в утреннем воздухе висела густая серебряная пыль. Я с трудом различил циферблат часов: было около пяти. Жуткий рык сторожевого пса не прекращался, и изо всех дверей внутреннего двора начали выглядывать люди: юноши, кое-как натянувшие штаны, с растрепанными волосами, собирались группами, робко жались друг к другу и перешептывались, не решаясь идти дальше. Вопли и лай доносились из-под арки в восточном крыле,