дурно: возмущение против Андерхилла и его коллег не давало мне покоя. Я пришел к выводу, что мне нет смысла оставаться в Оксфорде — ни ради высокого гостя, ни ради следствия. Как только рассветет, решил я, заберу своего коня из ректорской конюшни и отправлюсь в Лондон. Ничего полезного для Уолсингема мне разузнать не удалось, и вряд ли он благосклонно примет мои объяснения, — решит, что я, потерпел публичное унижение и с досады поспешил покинуть университет. Однако мне столь явно дали понять, что здесь я нежеланный гость, что у меня пропала всякая надежда завоевать доверие членов колледжа и добыть здесь хоть какие-то сведения.
Со вздохом я перевернулся на другой бок, закутавшись в простыню от утреннего сквозняка, и мысли мои вновь обратились к дочери ректора. Ночью я долго не мог заснуть, думая о ней. Только ради нее одной и стоило бы остаться в Оксфорде — из-за нее же имело смысл и поскорее уехать. Давно уже я не был так близок с женщиной, как с Софией в тот миг, когда она едва не упала мне на руки, и теперь мучительная тоска сжимала мне грудь. Дорого бы я дал, чтобы узнать, чувствовала ли она в тот момент то же самое. Во время нашего разговора были такие моменты, когда ее взгляд встречался с моим, и мне казалось, она как будто просит меня прочесть что-то в ее глазах; впрочем, я понимал и другое: мне, гостю ее отца, нужно соблюдать величайшую осторожность и деликатность.
И еще одно: она с презрением, хотя и с сочувствием говорила о зависимости своего отца от покровительства влиятельных людей, — а разве я сам не находился в таком же точно унизительном положении? У меня не было никакой собственности, не было средств на женитьбу и содержание семьи; ничего я не мог предложить молодой девушке из приличной семьи, разве что свою любовь, а этот товар отцы недорого ценят. Я не мог ухаживать за Софией, ибо не мог сделать ей предложение. И хотя достаточно было мимолетного прикосновения в той комнате, перед камином, чтобы желание властно пробудилось во мне, я прекрасно понимал, что не стану даже пытаться соблазнить эту девушку — слишком она мне нравилась и слишком я ее уважал. Другое дело, что я всей душой стремился еще раз увидеть ее, но чего я от этого ждал — и сам не мог бы сказать. Одна картина неотвязно стояла у меня перед глазами: как изменилось ее лицо в тот миг, когда я показал ей Коперникову диаграмму, как промелькнуло в ее взгляде узнавание, когда она увидела тот символ-колесико. Что она знала и как мне завоевать ее доверие?
Все громче пели за окном птицы. Я откинул простыни, подошел к окну, раздвинул шторы и окинул взглядом внутренний двор колледжа. Ранний розовый свет вспыхивал то и дело на небе между рваными тучами. Дождь на какое-то время стих, но поди знай, осталась ли проезжей дорога на Лондон после двух дней непрерывного ливня.
Ночная влага еще блестела на камнях двора, в мелких лужицах отражались лучи солнца. Стоя у окна, я не мог разглядеть стрелки башенных часов, но решил, что пора одеваться: как только в колледже начнется жизнь, можно будет спросить у Коббета, как мне получить моего коня. Стоит ли официально прощаться с ректором? Я мог бы сказать ему, что меня ждут в столице неотложные дела, однако опасался услышать, что закон обязывает меня оставаться в университете, пока я не дам показания коронеру. Нет уж, лучше удрать, а потом сослаться на то, что здешние правила мне были неизвестны. И пусть Андерхилл не думает, что это он изгнал меня как беса. Только, покидая Оксфорд, нужно было бы, пожалуй, оставить записку Сидни.
Приняв окончательное решение, я отошел от окна, но в последний момент краем глаза подметил какое-то движение во дворе: фигура в черном плаще, с низко опущенным капюшоном поспешно вывернула из-за угла здания и растворилась под башенной аркой. Я не успел разглядеть этого типа, но инстинктивно напрягся. Интересно, кто это тут рыскает в столь ранний час? Я схватил рубашку, но вовремя спохватился: ведь я же решил — все, что происходит в колледже, все его секреты, кто тут и где бродит по ночам и возвращается по утрам, меня не касается. Сегодня я уезжаю. Вполне вероятно, что в колледже прячется убийца, но пусть достопочтенные профессора сами разбираются. Я пытался обнаружить истину, но что получил в награду? Презрение и угрозы. Больше я не желаю иметь с этим ничего общего.
Я, уже не спеша, натянул рубашку и штаны. Зазвонил колокол — печально, негромко звал он на заутреню, а я только теперь почти с ужасом сообразил, что наступило воскресенье. Все слуги отпущены, — кто подскажет мне, в какой конюшне стоит мой конь? Но даже если я найду его, с ним придется расстаться в Виндзоре, откуда мы выехали верхами. А как я доберусь из Виндзора в Лондон без спутников и в праздничный день? Кроме того, теперь в безжалостном свете занимавшегося дня бегство представилось мне малодушным; более того, сам план был неразумен и практически неосуществим.
На маленьком столике стоял кувшин для умывания. Я поплескал себе воды в лицо. Что ж, если придется пробыть в колледже еще день, попробуем извлечь из этого хоть какую-то пользу и начнем с посещения часовни. Англиканская служба как таковая меня мало интересовала — меня и католическая-то месса не вдохновляла, несмотря на то что паписты хотя бы старались создать пышное, театральное зрелище, англиканская же служба казалась мне безвкусной и пресной, как непропеченное тесто. Тем не менее надо пойти: в часовне соберутся все обитатели колледжа, у меня будет возможность присмотреться к ним, и, если среди них будет тот, кто подсунул мне под дверь загадочное сообщение, он, хотелось бы надеяться, выдаст себя чем-нибудь — хотя бы взглядом или жестом. Заканчивая умывание, я вновь с досадой подумал об этом таинственном информаторе: если человеку есть что сказать, отчего бы не выражаться яснее?
За ужином в первый вечер Джеймс Ковердейл упоминал, что ректор читает проповеди по книге Фокса; если убийство Роджера Мерсера представляло собой извращенную пародию на мученичество, в чем аноним, видимо, пытался меня убедить, вполне вероятно, что именно проповеди ректора подсказали ему идею преступления. А если так, вполне вероятно, что преступник явится на службу. От этой мысли я вздрогнул, но продолжал одеваться. Надел башмаки и под заунывный звон колокола поспешил вслед за облаченными в черные мантии фигурами к арке северного крыла. Когда я проходил под часами, было без нескольких минут шесть.
Часовня занимала большую часть первого этажа по правую руку от арки. Вместе со студентами и преподавателями я поднялся по сумрачной лестнице, освещенной лишь подвешенным под потолком светильником. У двери я заметил чашу для святой воды; сама вода в ней давно уже высохла. Пол в скромной, выбеленной комнате с деревянными балками под потолком был устлан камышом, в дальнем ее конце, напротив входа, стоял небольшой алтарь, по правую руку от алтаря — кафедра.
Вдоль стен и на алтаре горели свечи. Собравшиеся рассаживались на жестких дубовых скамьях — интересно, эти сиденья специально делают такими неудобными, чтобы прихожане не уснули во время службы? В узкие сводчатые окна без витражей бил яркий утренний свет, играл бликами на белой известке стен и на длинных темных волосах Софии Андерхилл — она заняла место в переднем ряду, напротив кафедры, под бдительным присмотром отца. Спасибо и на том, что он пускает ее в часовню вместе со студентами: наверняка ее присутствие отвлекает молодых людей от благочестивых мыслей. Возле Софии сидела ее мать, — узкие плечи, спина сгорблена, виден только прикрывающий волосы белый чепец. Рядом с женщинами и позади них в передних рядах расселись преподаватели, далее — студенты постарше, те, кому вскоре предстояло сдавать магистерский экзамен или защищать диссертацию; у самой двери места для младших. Я стоял в дверях, раздумывая, где положено сидеть мне, и заодно имел возможность прикинуть количество членов колледжа. Всего их было человек тридцать, и, поскольку все они жили вместе и все были друг у друга на виду, неудивительно, что кто-то из них лучше других знал подоплеку вчерашней трагедии.
Окинув взглядом помещение, я заметил среди молодежи Томаса Аллена и Лоренса Уэстона. Однако где же Норрис и его горлопаны-дружки, с которыми он вчера приходил в таверну? Похоже, и от утренней службы богачи могут откупиться, как и от прочих университетских правил. Уильям Бернард и Ричард Годвин, библиотекарь, сидели в переднем ряду, Джона Флорио я разглядел подальше, в центре, он о чем-то оживленно болтал с соседом. Больше я ни с кем не был знаком лично, однако тот, кто меня интересовал, вполне возможно, и не входил в число представленных мне членов колледжа. Но он, несомненно, был здесь своим человеком, раз так легко нашел мою комнату. Я прошел внутрь и оглянулся на задние ряды: сидевшие там юнцы без любопытства встретили мой взгляд. Эти английские мальчишки все с виду одинаковы — бледные, беспокойные, недокормленные какие-то. Возможно, один из них что-то знал и хотел сообщить мне, но боялся. Но — который из них?
Я хотел устроиться так, чтобы со своего места видеть все собрание, однако Годвин приметил меня у двери, с улыбкой поманил к себе и указал свободное сиденье в переднем ряду. Отказаться было бы