на Александрию в Египте».

Но однажды он, Хаим-Мойше, получил письмо, в котором сообщалось, что его отца больше нет на свете. Это было жарким летним днем, часа в три пополудни, и этот день — Хаим-Мойше клянется — навсегда врезался в его память глубже, чем любой другой день его жизни. Он помнит, как в знойной тишине звенели небо и земля, тихо шелестело листьями дерево, а вдали был горизонт… И весь мир опустел — сказал бы он им, знакомым лавочникам, и себе тоже — опустело безграничное пространство, не осталось в нем ни одной твари, ничего, даже безысходной тоски, которая порой вьется, как дымок, и застилает голубые девичьи глаза. И вдруг он, Хаим-Мойше, услыхал, как вдалеке, где-то у вокзала за городом, на горе, загудел в пустое пространство резервный паровоз. Он никогда прежде у себя в комнате не слышал, чтобы гудок паровоза летел от вокзала в пустоту, а вот тогда услышал…

И как они думают, знакомые лавочники, что было дальше? Как раз тогда у него, Хаима-Мойше, сидела молоденькая белокурая гимназистка, она пришла к нему на урок. А у него руки сами собой сложились, как при словах «На помощь Твою уповаю»[4], и он вынужден был зажать ладони между колен. Дальше — он наклонился к этой гимназистке и продолжил урок, по-русски, но привычно нараспев, будто молился: «Итак… чему равняется (а+b)2?..»

И еще он может рассказать лавочникам, что в то время у него, Хаима-Мойше, был друг, года на три моложе. Хаим-Мойше с ним занимался, готовил его к разным экзаменам. Его звали Мейлах. Они вычитали, что во Вселенной существуют туманные сферы, и стали изучать их вместе с Ицхоком-Бером и сами. По вечерам гуляли за городом или залезали на крышу Ицхока-Бера и искали новые звезды. А звезд на небе было множество. И Мейлах, его друг, любил звезды, но никогда о них не говорил. Ах да, Мейлах уже научился не говорить ни о себе, ни о звездах, которые так любил. Однажды он, Хаим-Мойше, подошел к Мейлаху и сказал: «Молчи, — сказал он ему, — и все будет хорошо».

Вот так они и жили, он и Мейлах, в одиночестве и вдвоем, вдвоем и в одиночестве. Потому что в душе Мейлах так до конца с ним, Хаимом-Мойше, и не согласился. Хаим-Мойше считал, что в этом недостойном мире надо скитаться одному, незаметно, подобно тени. И умереть надо тоже в одиночестве, где-нибудь в чужом большом городе, и чтобы похороны были вечером, в сумерках, и без процессии. Пусть недовольный возница везет гроб по разбитой мостовой, а случайный прохожий глянет, остановится и почувствует: еще одна жертва. «Немой намек на вечный немой протест».

Но Мейлаха, стеснительного, долговязого Мейлаха всегда тянуло ко всякому богатому дому, где была красивая девушка и где ждали праздника. Не то чтобы он хотел, стремился туда, но его тянуло… Он верил в то, что говорил Хаим-Мойше, но все-таки казалось, что в душе Мейлах всем всё прощает и в каждом человеке видит положительную сторону… Как-то поехал он, Мейлах то есть, в гости к матери-вдове, в ее родное местечко, и вернулся все тем же молчаливым Мейлахом с прежней виноватой улыбкой на лице. «Ничего, — сказкал, — дома не изменилось, все по-старому…» Его мать, вдова, все меньше надеется, что он будет счастлив, только слегка кивает головой. А на обратном пути, когда его поезд задержался на каком-то вокзале, он, Мейлах, перешел на другую сторону, где стоят извозчики, и увидел: город раскинулся среди зеленых деревьев на горе, и на одной из крыш сверкает стекло в лучах летнего солнца. Тут вдруг подходит извозчик и спрашивает:

— Вы не зять Липского, инженер? Меня послали вас встретить.

Мейлах улыбался, когда об этом рассказывал. Но с тех пор он стал уединяться по вечерам. Света не зажигает, часами шагает по комнате из угла в угол. Что это с ним? Может, все еще вспоминает про зятя Липского, инженера?.. В один из таких вечеров он, Хаим-Мойше, тихонько подошел к открытому окну Мейлаха и долго прислушивался к звуку его шагов.

— Мейлах, — окликнул он его наконец, — у тебя, похоже, склонность поддерживать существование мира.

А Мейлах улыбнулся, зажег лампу, посмотрел смущенно, надел на нее стекло.

— Дурак ты, — ответил он тогда. — Ничего смешного, это важное дело.

Кончилось тем, что Мейлах с головой ушел в партийную работу. Потом два года провел в ссылке и ни разу не написал. Он стыдился писать о себе письма… А потом приехал сюда, в Ракитное, и с помощью Ицхока-Бера открыл аптеку, где продавались приятно пахнущие лекарства. Тогда-то к Хаиму-Мойше, в большой город, частенько стали приезжать с весточкой: «Он, Мейлах, собирается на курсистке жениться. Привет вам передает».

«Мейлах? — улыбался он. — Чем же он там занимается, Мейлах?»

Хаим-Мойше все еще жил в большом городе, собирал мед, как пчела. Думал: когда наберет много- много, приедет в Ракитное и поделится с Ицхоком-Бером и долговязым Мейлахом. Ну вот он и приехал, а Мейлах уже три недели как лежит в могиле на кладбище под Ракитным. Почему его положили с краю, рядом с молодым доктором, который отравился карболкой?.. Ицхок-Бер слегка постарел, сдал немного. Вчера очень неприятно было слышать, как жена ругается с ним из-за варенья. А что же он, Хаим-Мойше?.. Может, и прав был тот старый еврей со своим незаданным вопросом: «Что ему здесь нужно, Хаиму-Мойше?.. Может, он неспроста сюда приехал? Или уже по дороге в Ракитное какая-то мысль неожиданно пришла ему в голову и теперь у него тут появились дела?..»

* * *

На другой день, часов в одиннадцать утра, Хаим-Мойше без трости в руке расхаживал по длинной центральной улице. У него был такой вид, словно он не помнил, ни когда вышел из леса, ни когда приехал в город. Останавливал прохожих и быстро спрашивал:

— Слушайте, — допытывался он, — не знаете, где живет Любер? Ойзер Любер?

Но было очень жарко, люди на улице попадались редко. Раскаленные крыши сверкали на солнце обманчиво-праздничным огнем, весь город был погружен в нескончаемую летнюю дремоту. Выйдя на разбитую полукруглую площадь, Хаим-Мойше огляделся. Ни прохожих, ни извозчиков с фаэтонами, только у дверей своего огромного магазина стоял в черном люстриновом сюртуке Азриэл Пойзнер, местный богач. Его гладкое, лоснящееся лицо напоминало лицо изнеженного христианского попа. Негромким покашливанием он то и дело прочищал легкие. Когда-то давно Пойзнер страдал легочной болезнью. Теперь же его разнесло от огромного количества употребленного гоголь-моголя и яиц, отчего лицо его и сделалось подстать этому лекарству. Наверняка от самого Пойзнера пахло яичным тестом, выпечкой и потом.

Вдруг Хаим-Мойше увидел, что торговец не один: у него за спиной стоит дочь, молодая красавица Хава Пойзнер, улыбаясь, упирается подбородком в плечо отца и тоже, как и он, смотрит на Хаима-Мойше с таким выражением, словно предупреждает: «Мы его никому не дадим в обиду, нашего папку. Мы защитим его от всех, кто думает и говорит о нем плохо…» Хаим-Мойше будто внезапно очнулся от сна и растерянно повернул налево, по направлению к Берижинцу.

День не задался с самого утра. На заре из Ракитного приехал молодой извозчик купить леса. Ицхок- Бер и Хаим-Мойше еще пили чай… Извозчик хотел, чтобы Ицхок-Бер отпустил ему телегу дров по дешевке, и напомнил, что когда-то именно он первым встретил на вокзале Мейлаха. Тот стоял в углу, когда ночной поезд уже вот-вот должен был отойти, фонари на платформе не горели. Извозчик рыскал с кнутом в руке, высматривая пассажиров, но никого не было. И вдруг он заметил незнакомого молодого человека со светлыми волосами. Молодой человек забился в угол между почтовым ящиком и деревянным крыльцом, увитым лозами дикого винограда, и казалось, что он смущен и мучительно размышляет, не поехать ли тем же поездом дальше.

Извозчик окликнул его:

— Может, в Ракитное, а? Пане!

Тот не ответил.

Извозчик подождал немного, поскреб пятернёй в затылке:

— Что ж вы молчите? А? Пане!..

VI

Там, где начинался Берижинецкий тракт, стояли полукругом стройные молодые тополя, оживляя заросшую травой, тихую и просторную окраинную площадь. Среди тополей — новый дом Ойзера Любера:

Вы читаете Отступление
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×