работать в полную силу, тем более картины писать, — никогда». А женский — тихо — плачет. Жена… Забылся я, а под утро очнулся опять. Неужели, думаю, уйду, не оставив ничего людям?! И весь этот мир и все его богатство не для меня теперь? Лежу в бинтах от пят до ушей, тело чужое, точно немое, и только сердце — живое, мое, в самом горле стучит. Из больницы я не выписался убежал, хоть и ноги передвигал едва, — и стал работать, думать писать! И снова меня укладывали в больницы, и опять я убегал: раз даже через окно. И с тех пор рисую врачей, это моя добрая месть им за то, что не верили, что буду писать… — Он лукаво сощурился. — Лет пять назад грохнулся, затмилось сознание, чуть не умер. Отлежался и стал умолять женщину-врача: «Не записывайте в инвалиды, работать хочу!» Она мне с непреклонной лаской в голосе: «У вас же нет сил, дорогой товарищ». Из самого твердого камня я высек ее портрет: вот моя сила! Убедил. И от радости, что на заводе оставили, чуть с ума не сошел, осточертел нашему БРИЗу — то новый метод обработки дерева под лакировку тащу, то заявку на замену металла в прессформах техническим фарфором, то конструкцию малошумного барабана… Тогда же задумал и самое мое дорогое — литейный цех-автомат… Хорошая была осень!..
Потом он показал мне последнее, что было у него дома: три «академических рисунка», выполненных в изостудии «ради самоусовершенствования». И уже второй заставил меня забыть обо всем: передо мной было сокровенно улыбающееся лицо Эсхила, по-видимому, один из вариантов рисунка, который меня изумил.
— Вы читали когда-нибудь трагедию о Прометее?
— Это мое любимое, — ответил он. — Наизусть помню. Не все стихи, конечно…
— Почитайте!..
Мне вдруг безумно захотелось услышать в этом домике, на окраине подмосковного города, монолог, в котором Прометей, закованный в железо, бросает вызов Зевсу, говорит о безмерной любви к людям.
— Нельзя, — возразил он строго. — Это надо читать торжественно, под рояль.
— Почитайте сейчас!.. — повторил я. — Пожалуйста.
Он снял со стены гитару, сел, наклонив голову, осторожно коснулся струн.
Голос его задрожал, в глазах заблестели слезы. Он положил ладонь на струны, заставил их замолчать.
— Вас, наверное, удивляет, что я помню эти стихи наизусть. Много лет назад я услышал их по радио в тяжелый час. Они помогли мне выйти к людям. Потом я понял, что смысл их шире моей личной боли…
Он читал, перебирая струны гитары:
— Да! — он поднял голову, посмотрел на меня строго, даже торжественно. — Огонь, который подарил Прометей людям, они в ладонях сберегли от ветра, донесли до нашего века. И Ленин разнял те ладони, поднял огонь высоко, всю землю осветил. Наша забота, чтобы пылал все выше, жарче… — Помолчал и улыбнулся. — Этот Прометей был совершенно замечательным человеком! Он умел делать все: врачевать раны, строить корабли, избавлять от телесного труда… Понимал и науку чисел и язык муз. Все!.. Был он вроде итальянца Леонардо да Винчи или нашего Михайлы Ломоносова.
Большими огрубелыми пальцами тронул струну, наклонил голову, слушая тихое пение ее. И стал на редкость похож на обыкновенного русского мастерового, отдыхающего с гитарой после утомительного дня.
Портрет третий
Была полночь.
Редакция засыпала. Отдыхали пишущие машинки и телетайпы. Курьерши, пошатываясь от усталости, тащили из типографии сырые пахучие полосы. Стояла успокоительная тишина.
На пороге кабинета выросла неожиданная в этот час фигура — в темном дорожном плаще, с потрепанным чемоданом. Легким шагом незнакомец подошел к моему столу, поставил чемодан, открыл его и выхватил пачку мятых, исписанных карандашом листов.
— Хорошо, что редакции работают по ночам, — сказал он, захлопывая чемодан. — Они все-таки подписали. Ничего не увидели… Не захотели увидеть!
Я слушал его удивленно, не понимая.
Он быстро подошел к карте области на стене.
— Посмотрите! Дорога Тропарево-Губино стоила десять миллионов, не успели построить — развалилась. Дорога Талдом-Дмитров… Плачут шоферы! А теплая, не остыла еще… Дорога из Коробово в Шатуру… Я написал! — Он дотронулся до пачки мятых листов. — Разберете ли? В поезде карандаш пляшет… Говорят, вечных дорог нет и не будет. Были и будут! Хочу, чтобы… вечно…
Сел и улыбнулся растерянно.
— Извините, даже не поздоровался. Гаврилов, Иван Федорович, инженер технадзора областного дорожного управления.
…Санчо Панса сказал о Дон-Кихоте:
«Он не безумен, он дерзновенен».
Он сказал это перед тем, как рыцарь вышел на единоборство со львами.
Что такое дорога?
У Даля сказано — «ездовая полоса». У Ушакова — «путь сообщения». Для Гаврилова — это не полоса и не путь, а сама жизнь. Гаврилов мыслит дорогами, как художник — образами.
Дороги для него — образы мира.
Четырнадцатилетняя дочь Гаврилова объявила ему однажды, что решила поступить в цирковое училище. Он мысленно с замирающим сердцем увидел ее фигурку на легкой трапеции под куполом цирка, и в тот же миг в нем ожило воспоминание о дороге по льду через Волгу. Даже не воспоминание — физическое ощущение тяжко обламывающегося льда. Он строил это в сорок втором…
До войны Гаврилов успел построить шоссе Атбасар-Покровка: первую каменную дорогу в Северном Казахстане. Она была для него тем, чем и должна быть дорога, — воплощением надежности, обещанием, что все в пути будет хорошо.
По ней потащились быки, поскакали всадники. Один из них, старик казах, соскочил с коня, обнял