ладони снизу вверх, как бы показывая что-то подступающее к горлу. — И вот одна девушка из их компании, сейчас это уже женщина, мать семейства, у нее хороший муж, дети, рассказала, что слышала, будто этот худющий убил незнакомого человека. Дико, из-за ерунды. В безумной минутной ссоре. Товарищи удержать не успели… Доставили его самого в Москву. И он подтвердил это.
— Так легко?..
— Легко? — удивился Румянцев. — В этом деле все решалось не тут… — он постучал ладонью по столу. — А вот где… — показал рукой куда-то вниз, под стол, в глубину. — Помню, сознался, нарисовал нож тот самый, из медной пластины, и говорит: «Камень с души упал…» Человек редко окончательно перестает быть человеком.
— А что ощутили вы, раскрыв это дело?
— Что ощутил?.. — Румянцев задумался. — Худющий он, как и десять лет назад. Кашлял. Я уж к тюремному врачу ходил…
В эту минуту позвонил телефон.
— Коля… — улыбнулся в трубку Румянцев. — Ну, что у тебя? Надень морскую форму, когда пойдешь в министерство. Добивайся — дадут. Хорошо бы вечером посидеть…
Он повесил трубку и повернул ко мне лицо все с той же милой мальчишеской улыбкой: лицо человека, которому посчастливилось мгновенно перенестись в какой-то иной, солнечный мир.
— Товарищ по нахимовскому училищу, — кивнул, не переставая улыбаться, на телефон. — Сейчас в Москве. Мечтает седьмого попасть на парад.
— Издалека? — поинтересовался я, потому что чувствовал отчетливо, что ему ужасно хочется еще немного, хотя бы минуту, побыть в этом мире, и еще потому, что меня поразили слова: «товарищ по нахимовскому».
— Из Полярного. Это неподалеку от Мурманска. Карликовые березы, ольха. Северное сияние.
— Наверное, много рассказывал вам о Полярном?
— Рассказывал? Это мой родной город. Семья у меня морская. Я оттуда и в нахимовское пошел…
Замолчал, и по его лицу, особенно по губам, было видно, что он возвращается сюда, в этот кабинет.
— Что было потом? — сказал я.
— Потом был суд… — ответил он нехотя.
— Нет, я о вас.
— Обо мне? — задумался. — Из нахимовского послали меня в Севастополь, в высшую морскую школу. Вырос у северных морей, а тут южное, Черное… Ну вот, в Севастополе я заболел воспалением легких, потом астмой, еле дышал. Комиссовали меня… Решил, что пойду на юрфак. Потом на оперативную работу. Тоже, наверное, интуиция. А еще, может, из-за дяди. Он чекист, рассказывал много…
— А как относится к вашей работе товарищ по нахимовскому, моряк?
— Терпимо относится. — И, помолчав: — Без особого восторга. Он, Николай, романтику любит. Да… Я тоже поплавал, мальчиком, на серьезных кораблях. По Балтике, в Баренцевом море. И если полярная ночь или туман, воображаешь дальние страны, дальние берега. Большие города, деревья. Это, конечно, детское.
— Но ведь воображение не умирает.
— Не умирает, — согласился. — Вы слыхали о системе фотороботов? Перед вами ворох фотографий: лица, лица… У одного берут подбородок, у второго лоб, у третьего губы. И собирают лицо вора или убийцы, которого ищут. Эту работу можно делать и в уме. Более объемно, целостно… Человека помнят по отдельным подробностям. Одному запала в память походка, второму — как он смеется, третьему — форма уха. И вот вы уже видите, как он ходит, говорит, ест. Его руки, лицо. Самое трудное — лицо… И живешь с ним. Не как с роботом, как с живым. Иногда подолгу живешь. Носишь в себе. Уточняешь. Пока не найдешь.
— А случалось, чтобы образ этот полностью совпал с тем, настоящим?
— Пуля в пулю, конечно, нет. Но совпадения бывают основательные. Иногда весьма… Воображение легче сберечь, чем… Вот вы сейчас задели меня «эмоциональной стороной». Раньше в Полярном или в нахимовском, если узнавал, что в соседнем доме беда, рисовал себе, как эти незнакомые люди садятся за стол, одного между ними нет, и долго чувствовал эту пустоту. А сейчас очерствел. Очерствел… Наверное, иначе нельзя. Такое видишь. Ну, что хорошего, — улыбнулся, — если оперуполномоченные начнут падать в обморок. Надо сосредоточиваться на работе, только на работе, на технике нашего дела…
Я посмотрел на его руки и подумал, что «вещественные доказательства», которые он постоянно осязает, — это вещи бесконечно разные: есть среди них страшные и трогательные, простоватые, душа нараспашку, и таинственные, требующие разгадки. Я заговорил с ним об этом, и он рассказал о фотографии женщины, которую он недавно поднял с пола в доме, куда вошла беда.
— Молодая была… Похожа на куклу, нет, на девочку. В кудряшках. Губу закусила, чтобы не смеяться. Женщины иногда закусывают так губу, когда их фотографируют. Двадцати лет.
И я увидел отчетливо эту фотографию молодой женщины с закушенной в смехе губой в его больших непрощающих руках.
Когда мы расставались, он опять посоветовал:
— Хорошо бы вам все же поговорить с Кривенко. Он, Славка, утонченный. Вашему брату ведь восприятия нужны…
II
Несколько вечеров мы разбирали с Кривенко его личный архив — архив старшего оперуполномоченного МУРа, пока добрались до обыкновенной ученической тетради.
— Эту тетрадь я завел для того, чтобы записывать странные случаи из жизни, — пояснил Вячеслав Александрович.
— Можно?.. — и я стал не без труда разбирать торопливые строки, буквы точно бежали, падая, поднимаясь, стараясь обогнать друг друга.
«Какой неприятный взгляд! Эти круглые неподвижные глаза смотрят прямо перед собой — так и хочется сказать: моргни, моргни. Лет ему сорок пять, поджар и худ. Женщина, которая все потеряла в войну…»
— А!.. — усмехнулся Кривенко. — Это, может быть, именно то, что вы искали с самого начала.
(Когда Кривенко, наконец, освободился от дела, о котором я упоминал в первом очерке, я сказал ему, что хочу написать о человеческой доброте. Он весело рассмеялся: «Вам надо было идти не в МУР, а в сельскую больницу или в школу. С каких пор литераторы стали искать это у сыщиков?..»)
— Да, может быть, именно то… — повторил он. — «Какой неприятный взгляд! Эти круглые неподвижные глаза…» Позвонил мне однажды дежурный: «Слушай, странный посетитель, ты бы побеседовал с ним». Пошел я на первый этаж и вернулся к себе с этим «странным посетителем».
Лет сорока пяти, лицо худое. Одет, видимо, в самое лучшее, старомодно и добротно. В руках авоська. Сел у меня в кабинете, зажал ее между колен, достал папиросы. «Положите, — говорю, — рядом, вам же неудобно». — «Ничего», — отвечает. И тут я в первый раз отчетливо увидел его неподвижные глаза. «Кстати, что у вас в авоське? — Догадываюсь: — Смена белья?» — «Да», — пытается улыбнуться. «Вы так уверены, что у нас останетесь?» Вместо ответа начал рассказывать… Без жестов и почти не мигая.
Рассказывал о себе как о постороннем и, в сущности, ничем не дорогом ему человеке… Перед войной он в компании ограбил ночью телегу, на которой ехал сельский почтальон. Послали его в колонию для несовершеннолетних. Началась война. Он бежал; что-то украл опять, его поймали, и тогда он «пошел на соседа», то есть назвался фамилией и отчеством — только имя настоящее оставил себе — соседа по деревне. А деревня была уже по ту сторону… Под фамилией и отчеством соседа и пошел он с той минуты по жизни и по документам. Потом он бежал на Урал, объединился с двумя бандитами и грабил с ними по ночам магазины в рабочих поселках. Однажды они убили сторожа. Тех двоих расстреляли, а ему, возможно, по молодости, заменили расстрел тюрьмой…
Кривенко посмотрел на меня, сощурясь, усмехнулся: