— Губонина глаз смотрел, Губонина рука направляла.
Дело свое Губонин тонко понимал. И такого обычая держался. Собьет, бывало, артель человек в пятьсот, а то и больше…
— Вот что, говорит, ребятушки: работа будет тяжелая и грязная. Я, говорит, не хочу вас обманывать, а наперед объявляю: тяжеленько придется. Но только, говорит, надеюсь на вас, как на каменную гору — не дадите вы меня в обиду.
Тут рабочие и закричат:
— Не дадим, Петр Ионыч!
А он снимет картуз и поклонится им:
— Спасибо, говорит, ребятушки. Только, говорит, работа от нас не убежит, успеем наработаться, а давай-ка сперва попьем, погуляем…
И выкатит сорокаведерную бочку водки, а солонины — ешь до отвалу! И тут примутся ребята гулять — недели две пьют без просыпу, а как отгуляются, тут только держись! По пояс в болоте стоят, в грязи копаются, а работают.
У другого подрядчика давно бы сбежали с такой работы, а у Губонина ничего, сойдет. А какой заболеет от простуды, сейчас ему чайный стакан настойки на стручковом перце. Вот он дернет и ляжет, с головой укроется. Пот и прошибет его, болезнь потом и выйдет… Ну, и умирало немало народу — и настойка эта не помогала…
Ну и работают, бьются. А кончат — Петр Ионыч опять картуз снимет и поклонится:
— Спасибо, говорит, ребятушки, молодцами работали.
И опять такое же угощение. Ребята пьют, а к Губонину денежки плывут»[272].
Во второй половине века рабочий день на московских фабриках длился от 10 до 13 с половиной часов. На бумагопрядильных и бумаготкацких производствах часто встречалась трехсменная система: каждая смена по б часов. При круглосуточной работе предприятия часто трудились неделю ночь, неделю — день. Воскресенье повсеместно было выходным днем; в субботу чаще всего работали до обеда. Помимо воскресных дней отдыхали по праздникам — на Рождество и Новый год, на Крещение, Сретение, Благовещение, на майского и декабрьского Николу, на Петра и Павла, в Ильин день, на Преображение, на Успение Богородицы, на Покров и т. д. Всего выходило 19 обязательных праздничных дней. Помимо этого, на разных фабриках праздновали и в другие дни — на именины хозяина, на Рождество Богородицы, на праздник Казанской иконы Богоматери и др. Пасху могли отмечать где два, где четыре дня, Масленицу — от 1 до 3 дней (помимо воскресенья). Так набегало еще от 10 до 20 дней, а кое-где и больше (на фабрике Коншина, на мануфактуре Зимина таких дополнительных праздничных дней было по 22). Проводилось большинство выходных и праздников в среде фабричных довольно однообразно. «Воскресные и праздничные дни, — живописал Д. А Покровский московские фабричные окраины, — …отличаются редким оживлением: трактиры и кабаки по целым дням держатся как в осаде, на тротуарах нет прохода от „публики“, притом самой „серой“, полиция теряет голову, всюду слышится традиционная гармонья под аккомпанемент полупьяных песен, фабричная сволочь дает полную свободу своему непристойному жаргону, и горе добропорядочному обывателю, если он, особенно под вечерок, вздумает прогуляться с женой, сестрой, дочерью по оживленной улице, не заткнувши им крепко-накрепко уши ватой»[273]. (Как и большинство современников, Покровский фабричных и мастеровых не любил.)
В послереформенное время уже почти не встречалось предприятий, где бы рабочих распускали на рождественские или пасхальные каникулы, поэтому на фабрики шли в основном те крестьяне, которые жили поблизости от Москвы и могли быстро добираться домой. Кое-кто из фабричных стал в это время обосновываться в городе на постоянное житье — строили или снимали домики или квартиры, выписывали семью.
Все же большинство рабочих продолжали жить несемейно и при фабриках. Ткачи, столяры и некоторые другие при этом продолжали по традиции ночевать прямо на рабочем месте: на станке или верстаке, но на большинстве предприятий заводились так называемые рабочие спальни, то есть фактически казармы, в которых помимо собственно спальных помещений, уставленных нарами, имелись общая столовая и кухня. Жилищные условия на большинстве предприятий были очень плохими — в таких казармах было грязно, жарко и тесно. Спали на ничем не покрытых нарах, подстилая собственный полушубок, нередко по нескольку человек на одном лежаке, кое-где даже без разделения полов — мужчины и женщины вперемежку. В своих «Очерках фабричной жизни» А. Голицынский описывал такую общую казарму — «кухню» на фабричном жаргоне (потому что в этом же помещении и готовили, и ели): «Все — бабы, девки, молодые парни, дети, старики и старухи — все помещались в одной кухне и спали вповалку, друг возле друга, кому где оставалось место»[274]. Подобные места много способствовали тому, что нравы «фабричных» считались, и не без основания, исключительно «циничными» и распущенными.
При работе посменно одни и те же нары часто занимали люди, работавшие в разные смены, то есть у рабочего не было никакого своего угла.
Лишь в 1880-х годах стали кое-где появляться более благоустроенные казармы (на золотоканительной фабрике Алексеева, на красильно-набивной Кузьмичева и некоторых других), где спальные помещения были более просторными, с большими окнами, что обеспечивало свежий воздух, хорошо протапливаемые и относительно комфортабельные. Каждому рабочему здесь выдавалась постель — тюфяк, подушка и белье, а также спальная одежда, в которую полагалось переодеваться, придя из цеха, — рубаха и портки. В таких усовершенствованных казармах следили за порядком: трижды в день выметался пол, дважды в неделю пол мыли, еженедельно меняли постельное белье. Было отделение для семейных. Имелись собственная баня и благоустроенные уборные.
Если за проживание в казарме рабочие ничего не платили, то кормиться в послереформенное время им уже чаще всего приходилось за свой счет. Лишь на самых маленьких предприятиях сохранялись традиционные ранее «хозяйские харчи». В большинстве же случаев на фабриках среди холостых рабочих (семейным, естественно, готовила жена) процветала артельная система. Несколько рабочих одной специальности (или земляков, или одинаково получающих) сообща выбирали старосту и нанимали кухарку. Староста получал с каждого артельщика взнос — обычно от трех с полтиной до четырех рублей в месяц и на эти деньги закупал провизию, следил за приготовлением еды и вел «ерэстр» (реестр) прихода и расхода. За труды ему полагалось небольшое вознаграждение — по 5–20 копеек с человека. Иногда вознаграждение таким старостам шло и от фабрики, через контору. Новый член артели, кроме того, делал взнос за посуду (1 рубль) и на «спрыски» всем артельщикам.
Поступая на фабрику, рабочий оговаривал срок, на который пришел. Заработок заметно варьировался в зависимости от вида производства и профессии. Так, кузнец мог заработать до 40–50 рублей в месяц, ткач — до 20 и даже 50 рублей (на шелкоткацком производстве). Средняя зарплата шлифовщика была 35–40 рублей, слесаря —25, токаря —20–25, печатника —15–20, наборщика 20–35 рублей. Гвоздильщик зарабатывал от 70 до 190 рублей в месяц.
На предприятиях на неквалифицированных работах широко применялся детский труд (встречались, хотя и редко, дети до 10-летнего возраста, хотя большинство шло работать на фабрики лет в 12). Заняты были — на более легких и дешевых работах — и женщины, в основном незамужние. Заработок детей и женщин был на порядок ниже, чем мужской. Дети вырабатывали не больше 5 рублей в месяц, женщины — до 10 (ткачихи — до 20) рублей.
Теперь зарплата — на фабричном жаргоне «дачка» или «выдача» — выплачивалась в некоторых местах ежемесячно (раз в месяц), а в других — несколько раз, от двух до семи, в год. За хорошую работу или особые заслуги (равно как перед именинами хозяина или каким-либо торжеством в его семье) могла полагаться «награда» (премия), но чаще, и значительно чаще, рабочих штрафовали, так что к моменту «счетов» в активе у них оказывалась совсем смешная сумма. Штрафы по-прежнему полагались за брак и порчу фабричного имущества, за опоздание на работу (от 10 до 25 копеек в зависимости от частоты опозданий), за пьянство, за шум на фабричной территории и т. д. Крупный вычет полагался, если работник увольнялся раньше оговоренного срока.
В большинстве своем московские фабриканты по старинке не обращали внимания на бытовую