биографию генерала от кавалерии Раевского. Я откровенно заметил ему, что много либеральных, неуместных идей, печатание которых опасно. Он донес князю Голицыну, что я должен быть шпион; а князь Голицын довел это до сведения вашего императорского величества. Это было причиною моего всеподданнейшего письма вам, Государь!

— Как могли вы подумать, чтобы я поверил Давыдову, которого выгнал Паскевич из армии; а этого я уважаю, как только сын может уважать отца; и тому Давыдову верить, который у театра дрался с простым жандармом.

— Я всего этого, Государь, не знал»[492].

Знать бы, насколько точно записаны слова Николая I! О том, что император уважал Паскевича — общеизвестно. Все прочее можно подвергнуть сомнению… Про «историю с жандармом» вообще нигде нет ни звука, но предполагать и фантазировать, что именно произошло, мы не будем. Известно также, что де Санглен враждовал с князем Голицыным…

Хотя не исключено и то, что Давыдов мог вызывать определенное подозрение политической полиции. Ведь сохранилось «Дело» 1-й экспедиции Третьего отделения № 335 от 1827 года: «О стихах на 14 декабря, находившихся у студента Леопольдова и прикосновенных к сему делу [чиновнике] 14 класса Коноплеве и штабс-капитане Алексееве». В этом деле среди стихов Александра Пушкина — «Кинжал», «К Дельвигу» и других, а также — какой-то литературной самодеятельности было и давыдовское стихотворение, названное «Бич», но известное как басня «Река и Зеркало», заканчивавшаяся таким пассажем:

Монарха речь сия так сильно убедила, Что он велел ему и жизнь, и волю дать… Постойте, виноват! — велел в Сибирь сослать, А то бы эта быль на басню походила[493].

Стихотворение старое, но пуганая ворона и куста боится… После 14 декабря, когда выяснилось, что многие участники возмущения были причастны к литературному труду, государь Николай Павлович взял под подозрение всех писателей и был с ними весьма строг, о чем свидетельствуют хотя бы судьбы уже упоминавшихся нами Михаила Лермонтова и Александра Полежаева.

Впрочем, гадать, насколько император мог опасаться Дениса Давыдова, мы не будем. А самому нашему герою политика, как и раньше, была совершенно чужда. Ему хотелось творить.

«Ты радуешься, что во мне червяк поэзии опять расшевелился. Выражение твое не точное: для меня поэзия не червяк, то есть не глист и не солитер, от коих тошнит, а пьянство, от коего также тошнит, но с какою-то особою приятностью. Поверить не можешь, как этот поэтический хмель заглушает все стенания моего честолюбия и славолюбия, столь жестоко подавленные вглубь души моей; без него и в уединении покой не был бы моим уделом. Мне необходима поэзия, хотя без рифм и без стоп, она величественна, роскошна на поле сражения — изгнали меня оттуда, так пригнали к красоте женской, к воспоминаниям эпических наших войн, опасностей, славы, к злобе на гонителей или на сгонителей с поля битв на пашню. От всего этого сердце бьется сильнее, кровь быстрее течет, воображение воспаляется — и я опять поэт!»[494] — писал он Вяземскому.

Но даже из этого письма видно, что служить Денису Давыдову также очень хотелось — именно в воинской службе он видел настоящий смысл своей жизни, свое земное предназначение.

* * *

Пройдет почти 20 лет после кратковременной «Кавказской эпопеи» Давыдова, и Вильгельм Кюхельбекер, что некогда, согласно «Парнасскому адрес-календарю», «заготовлял из стихотворений своих для Феба промывательное», а ныне, в 1846 году, — осужденный по 1-му разряду государственный преступник, ослепший и больной, напишет удивительные, пронзительные строки:

Лицейские, ермоловцы, поэты, Товарищи! Вас подлинно ли нет? А были же когда-то вы согреты Такой живою жизнью!..[495]

Как много неназванных, но столь знакомых нам имен соединены в первой этой строке, переплетаются в трех словах! «Лицейский, поэт» — Пушкин; «ермоловец, поэт» — Давыдов; на этих словах вспоминаются Дельвиг, Грибоедов, князь Александр Одоевский, Рылеев, Баратынский, генерал-майор Владимир Вольховский — и еще многие блистательные имена… Лишь сам Вильгельм Карлович, единственный из всех, подходил сразу под три эти определения: лицеист первого выпуска, чиновник для особых поручений при Ермолове в конце 1821-го — первой половине 1822 года, автор многих (а среди них — нескольких прекрасных) стихотворений, как, например, то, о котором мы сейчас говорим.

В нем назван лишь Александр Якубович, «ермоловец», поведение которого в день 14 декабря 1825 года оказалось далеко не безупречным — да и не только тогда. Поэтому, наверное, «Кюхля» признается:

Я не любил его… Враждебный взор Вчастую друг на друга мы бросали…

Но… все в прошлом, и Кюхельбекер рыдает при известии о смерти Якубовича.

Ты отстрадался, труженик, герой, Ты вышел наконец на тихий берег, Где нет упреков, где тебе покой![496]

Кюхельбекер — друг и соученик Пушкина, знакомый Давыдова — умрет в конце лета того же 1846 года.

«Лицейские, ермоловцы, поэты» — как это прекрасно сказано! А ведь наш герой был чуть ли не самым последним из «ермоловцев» — не по родству, разумеется, а по времени службы под командованием Алексея Петровича… Сам Ермолов уйдет в 1861 году одним из самых последних генералов Отечественной войны.

Глава одиннадцатая

«Это моя последняя кампания». 1831

Сбылось — и в день Бородина Вновь вторглись наши знамена В проломы падшей вновь Варшавы;
Вы читаете Денис Давыдов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату