воинственный, как изображение святого Иакова на картине в его магазине:
Храбрость тогда пришла к нам обоим с опозданием; что ж, лучше поздно, чем никогда. Это следует прекратить, и сейчас же. Лучше умереть, чем подпасть под этот тошнотворный сладкий соблазн, эту иллюзию счастья, которая не позволит мне остаться самим собой. Стриж обвинял меня в том, что у меня нет ничего святого; он ошибся. Однажды я уже отказался от счастья — потому что поклонялся успеху. Не его прелестям — не тому, что он мог бы принести. Просто удовлетворению от того, что ты чего-то достиг, ощущению свершения, чистой абстракции. И какого бы бога он ни представлял, если я смог принести себя ему в жертву тогда, я с тем же успехом могу сделать это и сейчас.
Принести себя в жертву его противоположности. Его абсолютному отрицанию, его Антихристу. Провалу. Полному провалу во всем…
С успехом не спорят…
Не спорят…
Не спорят…
Невозможно спорить…
С Огуном…
Я сделал такой глубокий вдох, что он стоном отозвался в ушах, откинул назад голову и, с силой ударив подбородком в грудь, прикусил…
И в ту же секунду тени отступили от меня, и я остался лежать на земле, задыхаясь, сплевывая кровь, лившуюся изо рта. Язык у меня страшно болел, но единственное, что я сумел, это прокусить его сбоку. Опасность захлебнуться собственной кровью мне не грозила. Я увидел пристально смотревшего на меня Джипа, слегка затуманенный взор Молл и широко раскрытые, полные ужаса глаза Клэр. Этого я вынести не мог.
— Все в п-порядке! — с трудом пробормотал я, лихорадочно стараясь придумать причину тому, что я так заметался. — Это н-ничего. Просто, как сказал этот ублюдок, у меня зад и вправду примерз! Мне бы…
Я был ошеломлен их реакцией. Даже Ле Стриж отодвинулся от меня в ужасе, чуть не свалив меня на землю, что было не слишком любезно с его стороны. Остальные отшатнулись с выражением на лицах, которого я понять не мог.
— Эй! — сказал я, стараясь выговаривать слова более отчетливо и выплевывая сгустки крови. — Все в порядке! Я просто говорил, что мне не помешало бы сейчас выпить этого чертова рома, потому что…
— Да! — хрипло проговорил Джип. Я всего лишь один раз видел его таким бледным, это было после
— По-креольски? — Теперь уже ошеломлен был я. — Но я не знаю никакого креольского! Французский — немного, но… — Я попытался произнести это снова. И словно со стороны услышал, как мой собственный голос изменился, почувствовал, как ослабла и трансформировалась мускулатура гортани, и звуки, выходящие из нее, были невероятно глубокими, прямо замогильными. Я ощутил, как язык мой формирует новые звуки, новые оттенки — другие слова, другой язык и совсем другой голос:
Проклятие, это, наверное, и вправду креольский!
Тени передо мной закачались, горло сжалось, и я понял, что этот голос сейчас станет моим.
Но прежде чем я сумел выдавить хоть слово, Ле Стриж, пристально смотревший на меня, прошипел:
— Давай! Продолжай! Не борись с этим! — И он стал связанными ногами возить по кукурузной муке, теперь уже покрывавшей толстым слоем всю землю перед нами, рыча от усилий и пытаясь изобразить какой-то рисунок. Сложный рисунок — ничего удивительного, что он так пыхтел, — это было изображение сложного чугунного литья, орнамента на фантастическом фронтоне или воротах…
Удары по железу стали нарастать крещендо, бешено забили барабаны, стараясь не отставать, и вдруг все смолкло. Неожиданное отсутствие звуков было еще хуже, похожее на пистолет, готовый выстрелить, на спичку, поднесенную к фитилю. Я поднял глаза — и встретился с далеким взглядом Дона Педро, непроницаемым, как сама ночь. Он подал знак мечом, с которого капала кровь, и двое из его прислужников спрыгнули с алтаря и зашагали к нам. В их руках были веревочные поводки — должно быть, оставшиеся от животных. Барабанный бой возобновился медленным суровым раскатом. На ходу они запели в такт бою, выговаривая слова с деловитой, уверенной настойчивостью:
Я был поражен, обнаружив, что понимаю их — и даже слишком хорошо понимаю:
«Если ты попросишь цыпленка, я найду его. Если ты попросишь козленка, я найду его. Если ты попросишь собаку, я найду ее. Если ты попросишь говядины, я найду ее».
Толпа расступилась перед ними, потом отхлынула назад. Один или двое из толпы стали глумиться, орать и размахивать бутылками, но большинство присоединилось к певшим. На их искаженных лицах отражалась странная нечеловеческая смесь жадности и страха:
«Если ты попросишь безрогого козла, куда мне идти за ним? Съешь ли ты мое мясо, а кости оставишь на завтра?»
Вот оно, наконец. Малые жертвоприношения — животных — уже совершены.
Они приближались к нашему концу ряда, по-видимому собираясь начать с самого Ле Стрижа. Тот не обращал на них внимания, просто продолжал скрести своими башмаками в грязи и вязкой муке, всхлипывая от усилий. Я вдруг понял, что он тоже поет в такт барабанному бою — произносит свои, какие-то еще более странные, запутанные заклинания:
Казалось, что ритм барабанного боя вколачивает эти слова в мой мозг, словно гвозди. Я ощущал их с мощью, не укладывавшейся в рамки разумного. И я чувствовал что-то большее, что-то заставившее забыть