– Ладно тебе, – ответила Лиля и вернулась на скамейку.
– Какая! – с гордостью проговорила Фаина.
– Узбечки в тринадцать выходят, – сказал кто-то за столом, – выходят – и ничего.
– Или уж избаловался? – продолжала допрашивать Фаина. – Фронтовые подруги были?
– Все было, – отмахнулся Миронов.
Рыже-зелено-желтые дымы плыли в воздухе, донося с детства знакомые запахи завода. Аккордеон не умолкал, уже заспорили о чем-то соседки, завели производственный разговор старики, парни пытались затянуть песню, и детишки шумели и бегали под окном. Миронов с радостью и грустью смотрел на знакомые лица. Ему так хотелось доставить им хоть какую-нибудь, пусть самую малую, радость. Он раскрыл чемодан и роздал подарки – бесхитростные свои солдатские трофеи, купленные на оккупационные боны, которых сначала было много, тратил их направо и налево, а потом, когда мало осталось, вдруг понадобились.
Глаза женщин восхищенно блестели, детишки сгрудились у окна: все это чужое и яркое было им в диковинку.
– Не расходись, – говорила Фаина, любуясь подаренным ей платком, – в нашем колхозе на всех не напасешься, оставь, подаришь своей девушке, – и не без сожаления протянула ему платок.
Смеясь, он с силой затянул платок на ее шее.
– Пусти, черт здоровый!
Она оттолкнула его, и Миронов, уже не слишком твердо стоявший на ногах, ухватился за стол.
– А ну, кто кого поборет? – поддразнила их Верка Панюшкина.
В эту минуту Миронов посмотрел в окно, увидел ребятишек и среди них Лилю, она внимательно и напряженно смотрела на него, худенькая, строгая, беленькая девочка.
– А, Лиля! – сказал Миронов, будто только сейчас ее увидя.
Он наклонился к чемодану, разбросал вещи, обрадовался, увидев маленький кожаный несессер на молнии, и протянул его в окно Лиле.
– Тебе!
Лиля посмотрела на Фаину и взяла несессер.
– Спасибо.
– Продолжим, – сказал Миронов, возвращаясь к столу. Но сел не рядом с Фаиной, а напротив.
На следующий день он пошел с отцом на кладбище.
Деревянный крест стоял на могиле матери, деревянный крест за ветхой деревянной оградой. Когда-то кладбище было возле деревни, и была здесь часовня, теперь деревни не было, снесли, и часовни не было, рухнула, наверно, а кладбище осталось, одинокое кладбище в степи, неогороженное, неохраняемое. Оно перекинуло могилы через дорогу, земли кругом было много, и синички вспархивали в кустах, как и тогда, когда он приходил сюда с Сашкой Харьковым.
Миронов укрепил холмик, убрал опавшие листья, подмел, полил и посадил поздние цветы.
Отец сидел на пенечке, кашлял и, точно извиняясь за свой кашель, говорил:
– Как глотну свежего воздуха, так и дохаю.
Миронов знал, что это за кашель – пневмосклероз, неизлечимая болезнь химика, на минуту пренебрегшего противогазом в особо вредном цеху.
– Проживешь в Москве-то? – спросил отец. – А то думал на пенсию выходить.
– Проживем, – ответил Миронов ласково.
До экзаменов оставалось полтора месяца. Миронов выходил из комнаты только в заводскую библиотеку.
Люди уходили на работу и приходили с работы утром, днем, вечером – завод работал круглые сутки. Отец приносил обед в судочке, Миронов ел и снова садился заниматься.
Прошло возбуждение первой встречи, только ребятишки не оставляли Миронова своим вниманием. По вечерам они садились у его окна. Перед Мироновым лежали тетради, исписанные химическими формулами. Заглядывая через окно, Лиля громко читала их, передразнивала голос школьной химички. Она была уже не такая тихая и робкая, как раньше и какой показалась Миронову в день его возвращения из армии. Она была бойкая девочка, заводила и вела себя с беспардонностью жительницы барака, где все живут на виду друг у друга и каждый терпит назойливость соседа потому, что сам вынужден быть назойливым.
На ней уже не было новых платьев, новых туфелек, новых носочков – все было старое, ношеное, как у других девочек. И все же она выделялась среди них – высокая для своих лет, стройная, с чистой кожей и правильными чертами лица, бойкая, насмешливая, воспитанная Фаиной и, может быть, знавшая больше, чем ей положено знать в свои тринадцать лет.
– Нравишься ты моей Лильке, – говорила Фаина, – глаз с тебя не сводит.
Миронов воспринимал интерес Лили к себе, как и интерес остальных детей, – интерес к новому человеку, тем более военному. Но он понимал, что внимание Лили особое – ответ на его внимание. А он выделял Лилю среди других детей из-за ее судьбы, из-за того, что стояло за ней, что волновало его, было предметом его долгих размышлений.
Знает ли Лиля, кто она такая? Помнит ли своего отца, свою мать, знает ли об их судьбе? Все в ее жизни с Фаиной казалось таким простым, ясным, будничным: живут, как все, как дочь с матерью, хоть и с матерью приемной; сейчас, после войны, их много – приемных матерей и дочерей. Может быть, и лучше, если она ничего не знает. И все же при мысли о том, что она ничего не знает, Миронову становилось грустно: неужели даже эта память об ее отце вычеркнута?
Иногда она пела. Все девочки в бараке пели, но Миронов узнавал ее голосок.
Грусть дрожала в ее голосе, и тогда ему казалось, что она все знает. Но потом она снова бегала с девочками, бегала и смеялась, заигрывала с Мироновым, по-детски кокетничала с ним.
Миронов жалел, что у него нет времени, которое он мог бы уделить этой девочке, ничего для нее не сделал, не оказал внимания, которого она ждала от него, инстинктивно чувствуя во всяком внимании к себе – защиту.
8
Раза два Миронов приезжал из Москвы на каникулы, но Лилю в бараке не встречал. Одно лето она была в пионерском лагере, другое – на Кавказе, ездила туда со старшей сестрой Верой, жившей в Москве.
– На Кавказе моя Лилька, – говорила Фаина.
В голосе ее слышались и гордость тем, что вот ее Лилька, единственная среди девочек барака, поехала на Кавказ, и тайная ревность, приподнимавшая завесу над сложными отношениями Фаины с Верой.
Эти известия Миронов принимал в ряду других новостей, сообщаемых ему жителями барака: хотели снять старого директора Богатырева, но не сняли, пустили девятнадцатый корпус, жена плотника Сысоева родила двойню, осенью в их бараке собираются перестилать полы, а зачем их перестилать, если обещают переселить в новые дома, и перестилать там нечего, все сгнило, тронешь – оно и рассыплется. Этими новостями здесь жили, жил ими и Миронов, приезжая сюда, – они на короткое время вытесняли то, чем жил он в Москве.
В пятидесятом году он окончил институт и вернулся в Сосняки. Он открыл дверь своей комнаты и вместо отца увидел девушку в синих спортивных шароварах. Положив ноги на стол, она читала. Она повернула голову на скрип отворенной двери и быстро сунула в пепельницу недокуренную папиросу. Пепельница стояла рядом, на другом стуле, старая их пепельница, фарфоровая обезьянка. Свет из низкого окна падал на тонкий дымок недопогашенной папиросы, оставляя голову девушки в тени, – может быть, поэтому Миронов сразу не узнал Лилю, а может быть, не узнал потому, что никак не думал встретить ее в комнате отца с ногами на столе, курящей папиросу.
– Здравствуйте, – Миронов поставил чемодан на пол.
– Здравствуйте.
– А где мой отец?
– Ах! – Лиля вскочила, растерянно посмотрела на Миронова. Совсем взрослая девушка, по-прежнему стройная и гибкая, особенно в шароварах и в футболке с закатанными рукавами, но какая-то сухая –