В моих жилах не течет ни капли твоей крови. Я даже не римлянин, а грек, а может, даже какая-нибудь смесь…
— Ты мой сын!
— Тогда я и гражданин и свободный житель, я могу поступать по своему усмотрению.
— Метон, подумай о тех, кто любит тебя, о Вифании, Эконе, Диане…
Снаружи донесся звук трубы.
— Это сигнал к началу речи Катилины. Я должен присутствовать там. Ты можешь прямо сейчас уйти, Хотя время еще есть. Папа… — Он прикусил язык и осекся, потом быстро закончил одеваться. Посмотрел в бронзовое блюдо и остался доволен. Затем повернулся ко мне. — Ну, как тебе? — спросил он, немного стесняясь.
«Понимаешь, ты ведь мой сын, — думал я, — а зачем же тебе тогда моя похвала?» Но вслух ответил — Какая разница!
Он опустил глаза и покраснел. Теперь настала моя очередь прикусить язык; но хуже было бы, если бы я сказал то, что думал на самом деле, — передо мной стоял мальчик, облаченный в нелепый костюм и собирающийся идти туда, где убивают.
— Не стоит пропускать речь, — сказал он, быстро проходя мимо меня к выходу.
Я последовал за ним вдоль всего лагеря к тому месту, где естественное углубление образовывало род амфитеатра. Мы долго пробирались среди толпы, пока не подошли на достаточное расстояние, чтобы все видеть. Трубы прозвучали еще раз, чтобы пресечь разговоры, а потом вперед вышел Катилина в блестящих доспехах и с улыбкой на лице.
— Ни одна еще речь, какой бы красноречивой и воодушевляющей она ни была, не превратила труса в храбреца, безвольную армию в победоносное войско и не послужила причиной для сражения там, где его могло и не быть. Но стало традицией произносить речь перед началом битвы, и я следую этой традиции.
Причина же этого, насколько я полагаю, — то, что во многих армиях воины редко видят своего полководца или вовсе не знают его в лицо, еще меньше у них возможностей поговорить с ним, следовательно, нужно предоставить им эту возможность и постараться наладить взаимоотношения. Но это объяснение не подходит в данном случае, так как едва ли найдется здесь человек, с которым я не переговорил лично, не помог бы в минуту трудностей или не разделил радости. Но я, тем не менее, следую традиции.
Вот я говорил, что от слов смелым не станешь. У каждого есть какая-то доля храбрости, врожденная или полученная в результате тренировок; на поле боя храбрее этого он не становится. Если человека не волнует ожидающая опасность или победа, то бесполезно воздействовать на него средствами риторики: страх в сердце делает его глухим. Но я, тем не менее, следую традиции.
«Как же необычно, — подумал я, — для римского оратора начинать речь с отрицания ее полезности, осмеивать риторику ею же самой, даже если этим ты честно открываешь свои мысли слушателям».
Лицо Катилины омрачилось.
— Вам известно, как провалились наши союзники в Риме, какой недостаток ума и сообразительности они проявили и чем это для них обернулось. Настоящее положение дел вам тоже известно. Две армии загораживают нам путь — одна между нами и Галлией, другая — между нами и Римом. Оставаться на месте невозможно, ведь скоро у нас кончится продовольствие и остальные запасы. По какой бы дороге мы ни пошли, нам придется применить свое оружие.
Поэтому я призываю вас вспомнить, какой мерой храбрости вы обладаете. Когда пойдете в бой, ваша свобода и будущее страны будут находиться в руках, которые сжимают мечи. Если мы победим, то нам достанутся города, приветственно распахивающие двери на нашем пути и снабжающие нас всем необходимым. Наши ряды пополнятся новыми силами, мы вновь увеличим численность и мощь нашей армии. Волна, идущая сейчас на нас, отразится и поспособствует нашей победе. Но если мы проиграем, против нас будет весь мир — никто даже не сможет дать приюта человеку, неспособному постоять за себя.
Помните и о том, что перед нашими противниками не стоит такая насущная необходимость. Для нас в этой битве поставлено на карту все — справедливость, свобода. А их просто принуждают идти в бой правящие круги, к которым они не испытывают никаких симпатий. Мы сами выбрали свою судьбу; мы вместе претерпели разнообразные тяготы, мы поклялись, что не вернемся в Рим со склоненными головами и не станем жить под гнетом недостойных правителей. Те, кто стоит по другую сторону, уже подчинились своим хозяевам и закрыли себе путь к переменам. Которая из армий покажет больший дух, спрашиваю я вас, — та, что глаза свои опускает в землю, или та, чей взгляд устремлен к небесам?
Восторженный крик был ответом на этот вопрос.
Среди тысяч голосов я различил и голос Метона, повторяющий имя своего полководца. Мечи ударяли по щитам и производили оглушающий шум. Он постепенно замер и перешел в гудение, от которого у меня по спине пошли мурашки.
Вперед вышел Тонгилий и поднял руку, призывая всех замолчать, чтобы Катилина мог продолжить.
Он начал речь в иронической манере, чтобы немного приподнять дух своих людей, но вот его голос дрогнул:
— Когда я вспоминаю все то, чего вы достигли и как вы сражались раньше, солдаты, у меня возрождается надежда. Я верю в вашу смелость и доблесть. Сражаться мы будем на равнине. Слева от нас горы, а справа — каменистая местность, так что превосходящие силы противника нас не окружат. Мы столкнемся с ними лицом к лицу, со всей смелостью, и покажем, на что способны. Но если Фортуна повернется к вам спиной, не сдавайтесь легко, не дайте перебить себя, как скот! Сражайтесь, как люди, пусть враг дорого заплатит за свою победу!
И вновь раздались приветственные крики, эхом отразившиеся с двух сторон. Потом трубы дали приказ строиться. Метон отчаянно вцепился мне в руку.
— Уходи сейчас же! Если ускачешь на лошади, то можно проскользнуть той же дорогой, или же можно отъехать назад, а после битвы вернуться.
— Поедем вместе, Метон. Покажешь мне дорогу.
— Нет, папа, мое место — здесь.
— Метон, дело безнадежно! Не слушай то, что говорит Катилина. Если бы ты только слышал, каким тоном он говорил в палатке…
— Папа, мне все прекрасно известно. Я все понимаю.
«Глаза твои устремлены в небо», — подумал я.
— Ну хорошо, а можешь ли ты достать мне какие-нибудь доспехи?
— Зачем?
— Чтобы сражаться с тобой. Поэтому мне нужно нечто более солидное, чем кинжал под плащом, хотя, как вижу, у многих, кроме этого, ничего нет.
— Нет, папа, ты не можешь оставаться!
— Как? Ты лишаешь меня того, на чем сам настоял?
— Но ты поступаешь необдуманно…
— Нет, Метон, по дороге сюда у меня было достаточно времени на размышления. Я давно предвидел такую возможность. Мне даже повезло — я увидел тебя живым, а мог бы только увидеть яму с мертвыми телами, где нелегко распознать твое. Не так уж все плохо, как я предполагал. И я сознательно хочу сражаться вместе со своим сыном.
— Нет, папа, сражаться нужно за Катилину, за то, что он представляет для тебя, а не…
— Это ты сражаешься за Катилину — ну хорошо, и я тоже буду. Почему бы и нет? Сказать по правде, Метон, если бы я был Юпитером и мог одним ударом молнии дать Катилине все, что он хочет, я бы не стал медлить. Почему бы и нет? Я бы и Спартака воскресил и дал ему все, о чем он мечтал. И проследил бы за тем, чтобы Сулла никогда не рождался, да и Цицерон тоже. Я бы в мгновение ока изменил мир — к лучшему или худшему, не знаю, лишь бы увидеть хоть какие-нибудь перемены. Но ведь я не могу так поступать, да и никто не может. Тогда почему бы не взять в руки меч и не устремиться в бой вместе с сыном, ради того, что ему нравится, и ради славы, которой он так бестолково добивается?
Метон с удивлением смотрел на меня. Он, вероятно, думал, что я сошел с ума, или лгу, или то и