«Мне надо прекратить эти посещения, — решила Маша. — Еще немного, и я потеряю голову, так что никакие рассуждения не помогут. Пусть этот вечер будет последним, пусть на моей совести не будет вины за то, что разбила чужую семью».
Она взглянула на Семена Григорьича: он и не знает, что этот вечер — последний. Ну, пусть не знает. А хорошим поводом для того, чтобы прекратить эти встречи, будет зачетная сессия.
Лиза давно успокоилась и развлекала гостей, показывая какие-то переписанные ею стихи. Маркизов взял их из ее рук и стал читать вслух.
Это была поэма о расставании, о последнем свидании любовников. Поэма была написана от лица женщины, и автором ее была женщина. Эту фамилию Маша услышала впервые. Ей объяснили, что поэтесса живет сейчас за границей. Книжку трудно достать, и Лиза переписала всю поэму от руки, чтобы Семен Григорьич мог иногда почитать это вслух.
Он читал глуховатым, низким голосом, а Маше казалось, что читает он ей, не гостям, только ей одной. В строфах поэмы звучала отчаянная тоска по любимому. Маше стало очень грустно от мысли, что теперь ей придется выполнять принятое решение — никогда больше не приходить сюда. И когда Маркизов прочитал все до конца и положил тетрадку на стол, Маша улучила момент и спросила у Лизы, можно ли переписать поэму. Лиза позволила, дала ей перо и бумагу и Маша села за маленький письменный стол.
Она переписывала долго. Маркизов подходил к ней, но, увидев, что она делает, отошел и занялся каким-то разговором. Она переписывала, сидя у него за столом! Может быть, он думал, что это только начало, что дальше с ней будет проще и легче? Да и стихи эти не проходят бесследно, они как вино.
На этот раз Маша не осталась ночевать, она ушла домой.
Маркизов заметил что-то новое в ее поведении, но понять не смог. Он проводил ее до дверей и долго стоял на лестнице, глядя вниз на удалявшуюся фигурку. «До скорой встречи, Машенька!» — крикнул он ей вслед и услыхал откуда-то снизу, с пролета первого этажа: «Всего доброго!»
Маяковский был прав. И сколько мужества, сколько трудных побед над собой одержал он, этот человек, раненое сердце которого не переставало болеть всю его жизнь! Он был безгранично предан идее, осветившей жизнь, и только одного не хотел брать в расчет — природы, человеческой природы, законов утомляемости, которые существуют и для металла, не только для человека. Но жизнь его продолжалась бы и сегодня, если бы страдание не обострилось до такой степени. Как, должно быть, корили себя друзья, узнав о его гибели!
Зимнее утро нависло над городом, снежное, все в бурых тяжелых тучах, лишенное света. Маша поехала в университет.
Как всегда, она слушала, записывала основное, изредка переговаривалась с друзьями. Как всегда, она переходила из аудитории в аудиторию, останавливаясь в перерывы между лекциями под открытой настежь форточкой — свежего воздуха не хватало.
День был тяжелый какой-то, темный, — но нарушить свой обычный распорядок Маша не хотела, и после лекций, наскоро перекусив в столовой, ушла в библиотеку. Пристроилась под зеленой лампой и стала читать — скоро сессия, только поспевай!
Но сосредоточиться было почему-то трудно. Маша подняла голову от книг.
В дверях читального зала стоял комсорг группы Гриша Козаков. Он так посмотрел на Машу, что она сразу вскочила и подошла к нему.
Она не успела задать вопрос.
— Кирова убили, — выдохнул Гриша шепотом. — Что ты!
Ну кто же мог поверить этому! Однако Гриша не из тех, кто скажет такое, не зная достоверно. И на лице его отчаяние. Отчаяние и растерянность.
— Кирова! Кто? Как же? Как поверить этому? Невозможно! Секретаря обкома…
Вскоре ужасная весть облетела город. А на другой день толпы людей теснились у вывешенных свежих газет, на которых из черных рамок глядело простое, славное, приветливое лицо. Он и в черной рамке улыбался, так хорошо всем знакомый, такой свой! И народ не мог читать спокойно эти газетные сообщения, народ плакал о нем.
На факультете состоялся митинг. Кто-то прочел стихи, печальные и гневные стихи. Гриша сказал несколько слов, — он уже пришел в себя, теперь он стал мрачным и озабоченным.
А потом шли по заснеженным улицам прощаться. Небо сгрудило над Таврическим дворцом каменные тяжелые облака, было темно и тяжко. Улицы были заполнены людьми, траурные демонстрации двигались к Таврическому. Траурные, молчаливые, страшные демонстрации без знамен и транспарантов.
Что же такое случилось? Как это осмыслить? Гражданская война давно прошла. Коллективизация в деревне тоже завершена, страсти поутихли и там. Казалось, уже миновали те сражения, в которых товарищи платили за победу жизнями. Кровь — самый вид ее забыли. И вдруг…
Кирова в городе все знали, его все любили. Люди всевозможных профессий видели его не только на трибуне, во время демонстраций и на активах в Смольном и Таврическом, многие встречали его у себя в цехах заводов, в лабораториях институтов, на фабриках, торфоразработках. Всюду он поспевал, всюду сам старался побывать. Шутил, первый заговаривал с работницами, с фабзайчатами, с инженерами. Открытая душа, понятный, настойчивый, преданный революций весь без остатка, до последней капли крови…
До последней капли крови… Нет, не только ленинградцы знали его и любили, знали северяне, знали нефтяники Каспия, знали на Кавказе и в Астрахани. И нашлось бы немало таких, кто готов был заслонить его от черной пули, заслонить не задумавшись, как старшего, как лучшего товарища, который много может, который во́т как нужен партии.
Маша вспомнила встречу на улице Красных зорь, вспомнила его отцовскую улыбку. Всем известный человек, герой гражданской войны — и такой простой, свой… Ни к чему он не был равнодушен, все ему было интересно, всюду он бывал — на заводах, в колхозах, фабзавучах. Люди его любили.
И вот… Голова к голове, плечо к плечу вливались они в вестибюль Таврического дворца, люди, сгорбленные горем, ошеломленные известием, которого никто не мог ожидать. Поток людей медленно обогнул поставленный на возвышении, украшенный венками гроб. Красное с черным, всюду красное с черным, а посреди — наш товарищ и наш руководитель, которому мы верили больше, чем себе. Он не шевелится. Он убит. Убит на посту.
Кто, кто мог совершить такое? Значит, враги еще есть, и мало того — они посмели сделать это днем, в центре города. Значит, не только в учебниках написано о кровавой ненависти троцкистов и зиновьевцев к ленинцам, к партии. Есть опасные люди. Надо предупредить, уничтожить самую возможность таких страшных дел. Надо обезвредить врагов.
Сын партии, воин…
Темный зимний вечер был прорезан острыми лучами прожекторов, бликами летевшего света. Вдоль широкого проспекта медленно плыло артиллерийское орудие, на лафете которого стоял гроб. И вслед за лафетом шли, сжимая плотно челюсти, самые известные, самые главные люди страны, приехавшие из Москвы. Так провожают сына или любимого брата — молчаливо грозное мужское горе, молчаливо и трудноизлечимо.
Оркестры не скрывали человеческой боли, но музыка не только рыдала и оплакивала, она вела на бой, она грозила убийцам, она ничего не прощала.
В общем горе каждый на какие-то минуты потерял себя, забыл о себе. Какой-то худенький, подвижный кинооператор молча делал свое дело, выбирая свет, направляя свой аппарат на картину народной трагедии. На вокзале специальный состав принял людей, принял гроб с человеком, которого никто не мог представить себе мертвым, специальная охрана следила за каждым вагоном. Худенький кинооператор с охапкой круглых металлических коробок подбежал к вагону последним. У него не было никаких пропусков, никаких билетов, его просто хорошо знали в лицо, и он поехал с поездом, не взявшим ни одного корреспондента или