«Как я хочу, чтоб строчки эти», «Хотел бы я долгие годы», «Вдали от всех парнасов», «Вот мы с тобой и развенчаны», «Пластинка должна быть хрипящей»,
Вот вам и «тихая лирика»! Был такой шумно повторяемый термин, под который критики дружно загоняли Соколова.
От очаровательного «Первого снега» («Были танцы бальные / В физкультурном зале») — к этому безжалостному позднему выводу. Но я совсем не склонен противопоставлять одно другому.
Конечно, каждый может выставить свой собственный список лучшего Соколова, либо согласиться с моим, либо его существенно дополнить. Суть не в этом. Суть в том, что Вл. Соколов — литературное имя, волнующий позывной в разнообразно шуршащем мире стихов, и все, кто настроен на эту волну, сразу живо на него откликаются. Соколову ни к чему, да и не к лицу ничего не значащие пошлые клички: «великий», или «выдающийся», или «классик», тем более что они несут в наши дни только обратный заряд. Я не знаю ни одного художника, кому бы они пошли на пользу.
Когда-то Рубцов назвал его в разговоре
Это, конечно, не настоящий Соколов. Почему же ему не говорили это?
Первым, кто привлек к нему всеобщий интерес, громко сказал о нем в печати, был Евтушенко, которого тогда слушали внимательно. И всю жизнь он не уставал восхищаться Володей Соколовым и прилетел на два дня хоронить его из Штатов, где читал лекции. Кожинов тоже сделал для Соколова очень много. Даже слишком. Он зажал его в угол и бил похвалами. За все. И других приохотил. В результате Соколова стали восхвалять наповал, вусмерть. А ведь Кожинов человек с поставленным вкусом.
В поэме «Сюжет», из которой я только что привел две строки, есть нечто фантасмагорическое, перекликающееся с «Моей Африкой» Б. Корнилова, есть замечательно точные строки (например, о живописи: «я не судья соседнему искусству» и др.), и уязвимость ее, думаю, не в затянутости и фактическом отсутствии
Достаточно влиятельна у Соколова пастернаковская интонация. Перечитайте под этим углом зрения его стихи о зимнем лесе, ответно посвященные мне. Это типичный «переделкинский» Пастернак пятидесятых годов. Особенно со второй строфы. Только чуть смазанный. А вот более ранний:
У меня впечатление, что Соколов иногда сознательно испытывал потребность уступить стиху сильных любимых поэтов. Приехал в Братск позже Твардовского и принял его интонацию как деталь сибирского пейзажа.
Но Твардовский у него — случайность. Гораздо сильней близость к Смелякову.
И —
Не в размере дело — в интонации.
И опять же, без упрека, но с удивлением: как же все его доброжелательные критики не сказали ему этого, не предостерегли от привычного вывиха? Не посоветовали быть внимательней? От нежелания огорчить, от равнодушия, по недогляду?
Он уже не жил в нашем доме. Лишь изредка его можно было встретить во дворе, когда он заезжал к своим. Он обитал в однокомнатной квартире в Астраханском. О его тамошней жизни я знаю мало. А здесь остались мать, сестра, дети. Мать устроилась подсобной рабочей в магазин потребкооперации (позже — «Олень») поблизости, на Ленинском. Нас она не узнавала.
Он часами сидел в ресторане писательского Клуба — в Дубовом, но чаще в Пестром зале, окруженный стихотворцами помоложе и сверстниками. И те, и другие смотрели на него снизу вверх. Иногда в нем замечалась некоторая томность, порой он бывал утомителен, но реже, чем другие завсегдатаи. Клубящиеся вокруг принимали его всякого. Он был их воплощенной мечтой. Он мог кого-то оборвать, ему все прощалось: он был свой. Молодые, случалось, оказывались за одним столиком со Светловым, Смеляковым или Лукониным, но тех они слегка стеснялись, были скованы. С Соколовым — никогда.
У него выработалась такая, отчасти смеляковская, раздраженная гримаска: он, щурясь, морщился — от плохих стихов, от пошлых слов, от всякой нелепицы, ничтожности, безвкусицы. Он пропадал.
Нет сомнений в том, что его вытащила Марианна. Однажды, значительно позже, она рассказала нам