МХАТа на «Вишневый сад». До начала оставалось пустяки. Мы с Толей подхватились и понеслись. И успели. Мы сидели на верху галерки и, собственно, самой сцены не видели, мы видели только авансцену и актеров, выходящих к рампе. Стоило им отступить в глубину, они исчезали. Не видели мы и самого вишневого сада, ни одной веточки, а только слушали разговоры о нем.

Не беспокойтесь, я понимаю, что времена изменились. Но все-таки на всю жизнь у меня осталась симпатия к молодым людям, сидящим на галерке, а не в первых рядах.

Почему-то на вечерах поэзии в Политехническом мы тоже всегда оказывались наверху. Я смотрел на освещенную сцену, на своих кумиров, которых знал наизусть, и на людей, мне неизвестных, — но объявлялось, что они известные. Мы с Толей переглядывались и подмигивали друг другу, когда выходил вперед поэт, которого мы любили и помнили насквозь. Ведь он знает, конечно, что у него есть поклонники, почитатели и тому подобное, но не представляет, насколько близки и дороги кому-то его жизнь, и интонация, и самый вид, и все, что он еще сделает. Один другого сменяли поэты. Я тогда тоже писал, но думал ли, что многие из них совсем скоро будут считать меня равным. Мы с Толей были совершенно бескорыстные слушатели. Довольно много времени спустя я написал об этом:

О эти вечера в Политехническом! Сижу, внимая каждому стиху. Трибуна в четком свете электрическом, Я ж на галерке где-то, наверху. Потом опять толкучка гардеробная: Протискиваюсь, взяв свою шинель Москва большая, тихая, сугробная, — Едва — едва окончилась метель. Иду один, шепчу стихи нечаянно, Счастливый, средь полночной тишины. Еще и ни строки не напечатано, И нет еще ни дома, ни жены. И все, что я в полях холодных выносил, И все, что людям высказать хочу, И жизнь моя реальная, и вымысел, И дальняя дорога — по плечу!

Смею заверить, что здесь все точно. Вот только шел я не «один», а вдвоем — с Толей Клочковым.

Исаковский

Как писали в прежние времена, с душевным трепетом и глубоким волнением приступаю я к этой главе.

Я уже сказал, что в ту пору я учился в Московском геологоразведочном институте и одновременно все свободное, а также и отведенное на занятия время писал стихи. Иногда я посылал их в редакции газет и журналов и получал ответы хотя и обнадеживающие, однако ничего не обещающие. Изредка я сам заходил в редакции и выслушивал то же самое — не от редактора, разумеется, не от члена редколлегии, а от почти такого же безвестного, как и я, литературного консультанта.

Там, в редакциях, на подступах к поэтическим отделам, я познакомился с другими ходоками, пока что тоже неудачниками, объединенными своим бесправным положением, стойким невезеньем и неколебимой еще верой каждого в свой талант.

Много позже я вычитал у Гете, как он и его друзья — мальчики упоенно занимались стихосложением: «Мои стихи, каковы бы они ни были, всегда казались мне самыми лучшими. Вскоре, однако, я заметил, что и мои товарищи, довольно-таки незадачливые стихоплеты, не меньше меня чванятся своими стихами… Я однажды вдруг усомнился: не заблуждаюсь ли я в такой же мере, не лучше ли эти стихи моих стихов и не кажусь ли я моим приятелям таким же полоумным, какими они кажутся мне?».

Из тех, обивавших пороги редакций, не удержался никто, кроме Евтушенко. Я с ним познакомился у дверей «Нового мира». Это был мальчишка лет четырнадцати, весь в заплатах, дитя улицы, живучий и не унывающий в тот голодный год.

— У меня написано: «жисть — жестянка», — обратился он ко мне с возмущением, — а она говорит, что плохо, что так нельзя. Ведь можно так сказать?..

Учеба моя в институте требовала массу времени, а я писал стихи и не успевал заниматься, нужно было решаться на что-то, и я отважился показать свои сочинения настоящему поэту, которого знал и любил.

Почему я выбрал Исаковского? Почему не пошел к Твардовскому или Симонову?

Некоторым моим старшим собратьям по перу, которые уже на войне были писателями и служили во фронтовых и армейских газетах, представляется, что и вся армия так же читала периодику, как они. А я, например, читал только одну нашу дивизионную газетку и ни разу никакую другую. В этой газете я прочел две главы «Теркина». Стихи Симонова из книги «С тобой и без тебя» дал мне мой друг Володька Ратковский, он их списал у кого-то, лежа в госпитале. И еще я, конечно, знал и пел сам песни Исаковского — и прежние, и одну из главных песен войны — «Огонек». Я знал, что его стихи — песни поистине народны, и знал это на практике.

Но я не знал и слыхом не слыхал, что именно Исаковский занят огромной работой по переписке с начинающими, равной по объему, думаю, только такой же работе А. М. Горького. Причем Михаил Васильевич делал это не по должности, а по человеческой отзывчивости и доброте, по обязательности своего характера, читал горы рукописей в ущерб собственной работе и все ухудшающемуся зрению. Один из наиболее почитаемых всенародно и государственно поэтов, он аккуратно отвечал своим никому не известным корреспондентам.

И, совершенно не зная всего этого, я каким-то чудом, чутьем выбрал именно Исаковского. Оправдываю себя даже не тем, что был извинительно молод, а самим временем, когда всех еще объединяла удача — мы уцелели в страшной войне, — и это как бы предполагало большую близость и внимательность друг к другу.

Я пришел к нему осенью 1947 года. Первый раз не застал, пришел вторично.

— Вы избиратель? — спросила меня женщина, открывшая дверь.

Я лишь потом сообразил, что к нему часто обращаются как к депутату Верховного Совета его избиратели.

— Михаил Васильевич очень занят, — сказала женщина, но тут, возвышаясь за ее плечом, показался сам Исаковский:

— Вы ко мне? Проходите.

При всей непохожести, он напоминал мне Горького, виденного в кинохронике, — высокий, сутуловатый.

Я повесил в коридоре шинель и тут же попал в крохотный кабинетик, сел на указанное мне место напротив хозяина, а он сразу начал читать тетрадочку с моими стихами, предварительно раскрыв передо

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату