лагерном блатняке. Губы их почти не шевелились.

— Твоя подружка, это ведь библиотекарша? — повторил Штернхаген.

Я воспринимал только половину того, что они говорили, а если напрягался, то понимал еще меньше.

— Да, — сказал Мальчуган. — Все изменилось. Теперь это библиотекарша.

— Вот и хорошо, — сказал Штернхаген. — Отдашь мне ее на зиму.

— Да, — сказал Мальчуган.

— Такова цена, — сказал Штернхаген.

Они курили, рассматривая сквозь ветви облака, они избегали встречаться взглядом, и однако казалось, что им достаточно покойно друг с другом.

— Идет, — сказал Мальчуган. — Но весной я заберу ее назад.

— Если сочтешь, что она того еще стоит, — сказал Штернхаген.

Тень вконец посинела.

Я принялся барабанить по еловой коре. Элиана. Всхлип. Шюст. Всхлип. Я расколошматил кулаки о твердые складки и трещины коры. Я метался. Я не слишком хорошо уловил, что они говорили, разве что десятую долю. Понял только, что Джоган Штернхаген отымеет Элиану Шюст прежде, чем я, и это вызвало во мне полный раздрай, и по мере того, как я колотил по дереву, он превратился в отчаяние.

13

Монолог Дондога

Когда лагерная система обрела универсальность, нас перестало неотвязно преследовать стремление к побегу. Внешний мир стал неким невероятным пространством, грезить о нем перестали даже самые неуравновешенные таркаши; попытки к бегству осуществлялись скрепя сердце, в минуты растерянности, и ни к чему не приводили. И годы начали постепенно сцепляться один за одним, наверняка чуть-чуть отличаясь друг от друга, но чем именно, вспомнить не берусь. Ржавела колючая проволока, заставы впредь пребывали нараспашку, ветшали и рушились дозорные башни. Переводы совершались без конвоя. Для искателей новизны настоящие перспективы отныне могла открыть разве что смерть. И тогда стало как-то уютнее в своей собственной шкуре — и не только в ней.

Каждый из нас словно бы нашел наконец оправдание собственному существованию. Все шло своим чередом, чтобы это изменилось, достаточно было дождаться своей кончины. На самом деле в моем случае надежду слегка гасило ощущение потерянной памяти. Я был склонен полагать, что в конце пути утрата памяти послужит мне помехой и, скончавшись, я не буду знать, что делать. Я цеплялся за планы мести, дабы сохранить желание до этого дожить, но меня не оставлял страх, что в нужный момент я не буду знать, как за себя отомстить и кому. В отличие от своих солагерников я абсолютно не был уверен, что смерть хоть в чем-то преобразит мою судьбу к лучшему. Я продвигался в этом направлении, не зная с полной уверенностью имен, лиц и истории тех, кто был убит и чьих убийц я все же намеревался наказать. Что же касается самих подлежащих истреблению преступников, о них я просто всё забыл.

Это было мучительно, сказал Дондог.

По счастью, среди бараков бродили осужденные, как и я, за лживую пропаганду тантристские монахи, и, раз уж они уважали животных наравне с людьми, получил доступ к их слову божию и я. Я прочел распространяемые ими священные инструкции. Выучил наизусть способы их употребления. После твоей кончины, объясняло их учение, и до полного исчезновения остается состояние Бардо — переходный период, который предшествует, собственно говоря, окончательной смерти. Ясность твоего сознания возрастет, уверяли инструкции, память вновь станет как незатертая книга. Исходя из этого я начал размышлять, сказал Дондог. Я рассчитывал на эту отсрочку, чтобы загнать и казнить преступников, говорит Дондог. Например, Гюльмюза Корсакова и Тонни Бронкса, если брать из списка только двоих. Ламы утверждали, что я отыщу их в Бардо, если приложу должные усилия и в самом деле этого хочу.

Это слегка продвинуло меня вперед, сказал Дондог.

Это придало мне уверенности в том, что последует, сказал он. В казнях, которые должны были воспоследовать.

Он вздохнул. Что касается Элианы Хочкисс, продолжил он, ее имя вертелось у меня в голове, но я не знал, что об этом думать, под какую рубрику ее отнести.

— Ну да я уже столько раз обо всем этом говорил, — проворчал он.

Рядом с ним Маркони слушал или делал вид, что слушает, время от времени покрываясь на несколько мгновений перьями. Я уже упоминал об этом явлении, говорит Дондог. Внезапно появлялось и тут же исчезало с булавочным звуком, со звуком ссыпаемых в коробку булавок этакое пушистое оперение, и вслед за этим Маркони приносил свои извинения. Его было видно все хуже: на исходе сумерек, поглотив последние отблески света, разразилась гроза. Приходилось пользоваться зигзагами молний, чтобы проверить, что Маркони все еще тут.

На балконе похрустывали капли дождя. Было темно и жарко. Температура не спадала. Мы варились во тьме. Я чувствовал, что блуждаю в коловращении рассусоливаний, в невозможности какого-то завершения, говорит Дондог. Я надеялся, что Маркони вот-вот вмешается и меня прервет, говорит Дондог.

В 4А набились потерявшие из-за ливня голову насекомые всех сортов. Этим не преминули воспользоваться для поживы гекконы и теперь, по-крокодильи расслабившись по верху стен, переваривали добычу. Что до тараках, те шныряли из стороны в сторону. Их взбудоражило наступление ночи. Они шуршали. Их стало куда больше. Час за часом, пользуясь тем, что Дондог и Маркони не шевелились, они шустрили вдоль их ног, а когда Маркони покрывался пухом и просил в темноте пардона, им на это было наплевать.

Маркони еще несколько раз пытался улизнуть, но я всякий раз его перехватывал. Я бросался за ним без особой злобы. Гнался по лестнице до самого гирла мусоропровода, бил по артериям, как меня научили в лагере корейцы, по особым местам, чтобы он отрубился, хватал под мышки, дабы оттащить обратно в квартиру и усадить на место. Не пролилось ни капли крови.

Был Маркони Корсаковым или нет, мне все равно не хотелось перерезать ему глотку, говорит Дондог. Теперь, когда мы разделили с ним ночь, молчание и язык, в том, чтобы перерезать глотку Маркони, было что-то непристойное. Я, должно быть, это где-то уже говорил, говорит Дондог. Но даже и перерезать глотку Корсакову после всего, что я о нем наговорил, не казалось уже таким необходимым, как некогда.

Вызвав в памяти перед Маркони фигуры Габриэлы Бруны и Гюльмюза Корсакова, Дондог, сам того не ведая, пошел на риск, что ему придется свести свою месть до минимума, говорит Дондог.

Но его воля к действию ослабевала и по куда более естественным причинам, по причинам, связанным с крайней усталостью, замечает Дондог. Как часто наблюдается у усопших, он не испытывал более потребности продолжать, даже если и оттягивал конец как только мог. Он шептал чисто по инерции, не зная ни что, ни почему. Дошло до того, что ему уже просто не хватало энергии, чтобы замолчать.

— Когда лагерная система распространилась на все континенты… — начал Дондог. Потом, чтобы показать самому себе, что еще не совсем умер, заставил себя не закончить фразу.

Они оба оставались немы на протяжении вязких минут, когда кроме пота и затрудненного дыхания у них не было ничего, чтобы расцветить свое существование. Время от времени их мимолетно подкрашивали мертвенно-бледным вспышки без грома.

— Когда слышишь, как вы говорите о лагерях, — сказал Маркони, чтобы прорвать пустоту, — складывается впечатление, что в какой-то момент вы вконец спятили.

— Да, — сказал Дондог. — Но потом мне стало лучше.

— Вы совсем было рехнулись, — настаивал Маркони. — Даже для таркаша. Явно пали куда ниже всех человеческих норм. Или я ошибаюсь?

— О, человеческие нормы, я-то… — выдавил Дондог.

Сверкнула последняя вспышка. Дождь прекратился. Их окутывала знойная темнота. Далеко за

Вы читаете Дондог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату