у них. И если допустить, что у нас есть волшебные сказки потому, что они существовали и у наших «голых пращуров», то, вероятно, история, география, поэзия и арифметика есть у нас потому, что науки и искусства тоже нравились «пращурам» (в определенных пределах, разумеется, и в той степени, в какой науки и искусства могли быть ими выделены из общего интереса к окружающему миру в целом).

Ну а что до теперешних детей, то мнение Лэнга не совпадает ни с моими собственными воспоминаниями о детстве, ни с моим взрослым опытом общения с детьми. Возможно, Лэнг несколько заблуждался в оценках детей, которых знал сам, но даже если он был прав, тем не менее дети все очень разные даже в пределах Великобритании и воспринимать их как нечто единообразное, не считаясь ни с индивидуальными способностями, ни с влиянием страны, ни с воспитанием, — значит обманывать себя и других. Лично у меня не было особого желания верить. Я хотел знать. А вера зависела от того, в каком виде до меня доходила сказка — из уст старших или в виде текста, — а также — от тональности и качества самой сказки. Не помню ни единого случая, когда бы удовольствие, доставляемое сказкой, зависело от веры в то, что описанное в ней может случиться или случалось в «реальной жизни». Волшебные сказки для меня тогда были связаны в первую очередь не с тем, что это возможно, а с тем, что этого очень хочется. Если при чтении сказки очень хотелось, чтобы что–то сбылось, — и оно непременно сбывалось, хотя и в самом конце, — значит, это была хорошая сказка. Здесь не стоит вдаваться в подробности, поскольку позднее я надеюсь более подробно остановиться на этом желании «чтобы что–то сбылось» — комплексе множества составляющих (некоторые из них универсальны, другие касаются только современных людей, включая детей, а третьи — лишь определенных типов людей). Я не испытывал желания видеть сны, как Алиса, и переживать такие же приключения, так что рассказ о них меня только забавлял. Почти не было у меня и желания искать клады и драться с пиратами, поэтому «Остров сокровищ» я прочитал совершенно равнодушно. С индейцами дело обстояло лучше: в рассказах о них были луки и стрелы (у меня до сих пор сохранилось совершенно не удовлетворенное желание хорошо стрелять из лука), и странные языки, древние обычаи и, главное, леса. Но куда лучше была страна Мерлина и Артура, а лучше всех стран — неведомый Север повелителя драконов Сигурда из рода Вельсунгов. Попасть в такую страну я желал больше всего на свете. Мне и в голову не могло прийти, что дракон и лошадь — существа одного порядка, и не только потому, что лошадей я видел каждый день, но никогда не встречал даже следа драконьей лапы{4}. На драконе отчетливо видно было тавро Волшебной Страны. В какой бы стране он ни появлялся, вокруг него сразу же возникал Другой Мир. Фантазия, создающая или позволяющая хоть на миг увидеть иные миры, была для меня путем в Волшебную Страну. Я страстно желал видеть драконов. Конечно, я отнюдь не был богатырем и не хотел, чтобы они появились по соседству и вторглись в мой сравнительно безопасный мирок, где можно было спокойно, никого не боясь, читать сказки[12]. Но мир, в котором существовал хотя бы воображаемый дракон Фафнир, убитый Сигурдом, становился богаче и красивее, несмотря на грозную опасность. Так житель мирной плодородной равнины может с упоением слушать об исхлестанных ветром утесах или о бескрайнем бурном море и стремиться к ним всей душой, ибо душа сильнее и мужественнее слабого, уязвимого тела.

Сейчас я, конечно, понимаю, как валсен был для меня волшебный элемент в первых прочитанных книгах. Но в раннем детстве любовь к сказкам вовсе не была для меня главной. По–настоящему я пристрастился к ним, лишь когда вышел из детской и прожил еще несколько казавшихся ужасно долгими лет — от момента, когда научился читать, и до того, как пошел в школу. В то время (чуть не написал «счастливое» или «золотое» — а ведь оно было полным тревог и огорчений) мне не меньше, а то и больше сказок нравилось множество вещей: история, астрономия, ботаника, наука о строении языка и происхождении слов. На лэнговских «обобщенных детей» я походил только в мелочах, случайно: например, совершенно не воспринимал стихи, и если они попадались в сказках, пропускал их. Поэзию я открыл для себя гораздо позже в латинских и греческих образцах, особенно после того, как меня заставили переводить английские стихи на латынь. Настоящую тягу к сказкам пробудили во мне занятия филологией на пороге зрелости, а война способствовала расцвету этой страсти.

Вероятно, того, что я сказал, уже более чем достаточно. По крайней мере, теперь ясно, что, на мой взгляд, сказки не должны ассоциироваться исключительно с детьми, хотя их с ними продолжают упорно связывать, что, во–первых, естественно, потому как дети — тоже люди, а людям вообще сказки нравятся (хотя и не всем); во–вторых, чисто случайно, потому что в сегодняшней Европе сказки составляют значительную часть литературного «старья», рассованного по чердакам; и в–третьих, что совершенно противоестественно, из–за глупой сентиментальности в отношениях с детьми, которая, похоже, возрастает по мере того, как дети становятся все хуже.

Правда, век сентиментального отношения к детям одарил нас несколькими великолепными книгами волшебного или почти волшебного содержания, которые, впрочем, особенно нравятся взрослым, а не детям; но одновременно он породил ужасную поросль историй, написанных или пересказанных для выдуманного взрослыми «детского» уровня развития и потребностей. Вместо того, чтобы оставить старые сказки нетронутыми, их смягчают и подчищают; что же касается всяких подделок, то они часто просто глупы и смахивают на историю Пигвиггена, которая лишена даже занимательной интриги; еще чаще они стремятся поучать, или (что ужаснее всего!) их авторы исподтишка насмехаются над детьми, подмигивая другим взрослым. Не стану обвинять в этом Лэнга, хотя он, несомненно, и улыбался про себя и слишком часто поверх голов своих юных читателей поглядывал на других умных взрослых, что очень дурно повлияло на его «Хроники Пантуфлии».

Дейсент справедливо и горячо возражал ханжам, критиковавшим его переводы норвежских народных сказок, — и сам же совершил невероятную ошибку, настрого запретив детям читать две последние сказки в сборнике. Почти невозможно поверить, что человек, изучавший сказки, способен на такую глупость. А ведь не понадобилось бы ни критики, ни возражений, ни запрета, если бы не считалось — без всяких на то оснований, — что читателями книги обязательно будут дети.

Я не утверждаю, что Лэнг не прав, когда говорит (как бы сентиментально это ни звучало): «Если не будете как дети, не войдете в царствие волшебное». Ибо это качество необходимо для любых славных приключений в любых королевствах — и меньших, и гораздо больших, чем Волшебная Страна. Но покорность и простодушие — в данном контексте именно это включается в понятие «как дети» — вовсе не означают, что ребенок будет восхищаться без разбора и все на свете любить. Честертон как–то заметил, что дети, в компании которых он смотрел «Синюю птицу» Метерлинка, были недовольны тем, «что пьеса не кончается судным днем и герой с героиней так и не узнают, что Пес был верным другом, а Кошка — предательницей». «Ибо дети, — поясняет Честертон, — невинны и любят справедливость, тогда как мы, по большей части, греховны и, естественно, предпочитаем милосердие».

У Лэнга в этом вопросе — сплошная путаница. Он изо всех сил пытается оправдать то, что в одной из его собственных волшебных сказок принц Рикардо убивает Желтого Гнома, и пишет: «Я ненавижу жестокость… но это произошло в честном бою, с оружием в руках, и гном — мир его праху! — умер, как и жил». Однако неясно, чем это честный бой милосерднее праведного суда и почему пронзить гнома мечом можно, а казнить жестоких королей и злых мачех нельзя! Но Лэнг от таких мер наказания начисто отрекается, похваляясь тем, что отправляет преступников на отдых и назначает им солидный пенсион. Это — милосердие, не подкрепленное справедливостью. Впрочем, оправдания Лэнга были адресованы не детям, а их родителям и воспитателям, которым он рекомендовал «Принца Зазнайо» и «Принца Рикардо» как подходящие книжки для их воспитательных нужд. Именно родители и воспитатели некогда приписали волшебные сказки к «детской литературе». А в результате — и это еще слабый пример! — произошла фальсификация ценностей.

Если употреблять слово «детский» в хорошем смысле (а у него есть и плохой), вовсе не обязательно поддаваться чувствам и воспринимать слово «взрослый» только в плохом смысле (у него есть и хороший). Взросление не обязательно связано с тем, что человек становится хуже, хотя часто эти процессы протекают одновременно. Дети и должны взрослеть — не остаться же им вечными Питерами Пэнами. Взрослеть вовсе не значит терять невинность и способность удивляться; это значит — идти по назначенному пути. Смысл путешествия, конечно, не в том, чтобы идти и не терять надежду, а в том, чтобы добраться до цели (хотя без надежды и до цели не доберешься). Но один из уроков волшебных сказок (если можно говорить об уроках там, где никто ничего не преподает) заключается в том, что в неоперившемся, неуклюжем, себялюбивом юнце разговор об опасности, горе и тени смерти может

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату