— Вроде бы унялось на время, — объявил он, с нарочитым вниманием исследуя погоду. — Пожалуй, не мешало бы обежать участок, посмотреть, может, забыли чего. Мы, конечно, еще зайдем перед уходом, — поспешно добавил он, все так же не глядя на Старика. — Напоследок, знаешь ли…

Остальные неловко принялись искать свои шляпы, слишком явно озабоченные совсем другим: даже то обстоятельство, что Судья приступил к поискам уже со шляпой на голове, было обнаружено не сразу. Оно вызвало взрыв смеха, повторившийся после того, как Грубый Помол, сделав неуклюжее движение, налетел на бочонок из-под солонины; впрочем, сей джентльмен воспользовался этим случаем, чтобы скрыть свое смущение, и, старательно припадая на ушибленную ногу, с достоинством ретировался вслед за Первым Валетом. Судья удалился, старательно что-то насвистывая. Второй Валет, в честолюбивом стремлении придать своему уходу оттенок веселости уже в дверях бодро крикнул вслед своим товарищам:

— А ведь Старик словно подрос дюйма на два, как стал хозяином заявки, — снисходительно хохотнул и скрылся.

Неизвестно, стал ли новоиспеченный хозяин выше ростом, но никаких изменений в его облике не произошло. Он продолжал стоять в той же позе, пока последняя фигура не исчезла в зарослях конского каштана, за которыми вдали пролегала дорога. Лишь тогда он медленно подошел к очагу и, прислонясь к нему, стал сгребать ногой догорающие угольки. Что-то капнуло и разлетелось брызгами на горячей золе. Видимо, дождь еще все-таки не перестал!

Густая краска уже сошла с его лица, и только на скулах, сообщая особый блеск его глазам, рдели два пятна. Он обвел взглядом хижину. Все было привычное и вместе с тем чужое. Вернее, все оттого и казалось чужим, что, оставаясь привычным, не вязалось с новой атмосферой, воцарившейся здесь, противоречило отголоскам последней встречи и мучительно напоминало о наступившей перемене. Каждая из четырех коек, вернее сказать, нар его товарищей, по-прежнему хранила отпечаток тех или иных особенностей своего недавнего хозяина с безгласной преданностью, на фоне которой их беспечное дезертирство выглядело чудовищным. В остывшем трубочном пепле, рассыпанном на нарах Судьи, жил еще его прежний огонь; оструганные, изрезанные ножом края ложа, принадлежавшего Второму Валету, еще таили воспоминания о минувших днях упоительной праздности; пулевые отверстия, изрешетившие со всех сторон сучок одной из потолочных балок, как и раньше, свидетельствовали об искусстве и давних упражнениях Первого Валета; немногие же картинки с неземными красавицами, приколотые у каждого изголовья, являли собою наглядное доказательство их былых сумасбродных увлечений — во всем звучал немой протест против их измены.

Он вспомнил, как его, мальчишку-сироту, привлекла их бродячая, полная приключений жизнь — именно такая, о какой он мечтал в часы ненавистных школьных занятий, — и как он стал членом их кочевого табора. Как они заменили ему родных и близких, пленив его юное воображение той детской игрой, которой они подменяли жизнь взрослых, — это он знал великолепно. Но как случилось, что из подопечного, всеобщего баловня он мало-помалу, незаметно для себя утвердился как сложившаяся личность и, все так же поэтически любя эту жизнь, принял на свои юные плечи бремя и нешуточных обязанностей и полудетских забот, — об этом он даже и не догадывался. Он льстил себя мыслью, что принят неофитом в их храм, что взял на себя обет послушания во имя их славной веры и культа привольной лени, а они всячески поддерживали это убеждение; так что теперь их отречение от этой веры могло быть только предлогом отречься от него! Но он не мог так просто рассеять чары, которые в течение двух лет наделяли поэтической прелестью будничные и порой не слишком благоуханные частности их существования, — потому что эта поэзия жила в нем самом. Урок, преподанный ему в назидание этими доморощенными моралистами, как частенько происходит в подобных случаях, пропал даром; покаяние, наложенное на него, не смирило, но пробудило протест; его глаза и щеки загорелись от возмущения, рожденного обидой. Оно нахлынуло не сразу, но бурно, растопив оцепенение первых минут стыда и оскорбленной гордости.

Надеюсь, я не лишу своего героя расположения читателей, исполнив то, что велит мне долг смиренного летописца, и сообщив, что первым трезвым побуждением нашего нежного поэта было спалить хижину дотла со всем ее содержимым. На смену этому явился более умеренный замысел: дождаться возвращения всей компании и бросить вызов Первому Валету; затем — смертельный поединок, жертвой которого, вероятно, станет он сам, и душераздирающее объяснение «in extremis»[31]: «Как видно, один из нас лишний. Впрочем, пустое; теперь все разрешилось. Прощайте!» Смутно припомнив, однако, что нечто в этом роде встретилось в последнем истрепанном романе, который они читали сообща, и его противник может узнать эту тираду или — и того хуже — воспользоваться ею сам, он быстро отбросил эту мысль. К тому же и момент, подходящий для апофеоза самопожертвования, уже прошел. Теперь не оставалось ничего другого, как отказаться в письме от заявки и хижины, предложенных в виде взятки, ибо ждать возвращения своих компаньонов он не должен. Он вырвал лист из замусоленного дневника, давным-давно начатого и заброшенного, и принялся сочинять письмо. Не один покрытый каракулями листок был изорван в клочья, прежде чем его негодование сменилось ледяною сдержанностью. Однако написанная от третьего лица фраза: «Мистер Джон Форд с прискорбием уведомляет своих бывших компаньонов, что предложенные ему дом, мебель и…» — показалась не слишком уместной применительно к бочонку из-под солонины, служившему ему письменным столом; другой, более красноречиво изложенный отказ стал выглядеть дурацким фарсом после того, как на обратной стороне листа внезапно обнаружилась карикатура на Грубого Помола (фирменное клеймо на штанах, и все как полагается); наконец, достаточно убедительная и трогательная форма для выражения его чувств была найдена, но начертанная внизу листка первая строчка некогда популярной песенки: «Не рад ли ты покинуть эту глушь!» — не стиралась никакими силами и слишком смахивала на иронический постскриптум, чтобы ее можно было оставить. Он отшвырнул перо, и бессвязный след досужих развлечений минувших дней полетел в остывшую золу очага.

Как тихо было кругом! Когда дождь перестал, улегся и ветер, и теперь сквозь открытую дверь лишь едва-едва тянуло свежестью. Он вышел на порог и окинул грустным взглядом притихшую окрестность. Внезапно он смутно различил далекий гул, не звук, а всего лишь отзвук — быть может, от взрыва где-то в горах, и после — безмолвие, еще более ощутимое и томительное. Вернувшись в хижину, он вдруг заметил, что она словно бы изменилась. Он увидел ее уже старой, обветшалой. Казалось, что годы запустения наложили на нее свой след, что стропила и балки грозят рассыпаться сухой трухой. Его взбудораженному воображению представилось, будто разбросанные в беспорядке одеяла и одежда давно истлели, а в свернутой постели на одной из коек он усмотрел леденящее кровь сходство с иссохшим, точно мумия, трупом. Так, быть может, все будет выглядеть здесь годы спустя, когда какой-нибудь случайный путник… Он не продолжал. Ему становилось жутко; жутко при мысли о будущем, когда равнодушное солнце будет изо дня в день освещать запустение этих стен; о долгих, бесконечно долгих днях безоблачной синевы и гнетущего безлюдья; о летних днях, когда вокруг этой покинутой скорлупки завоют, заведут свою песнь одиночества докучные, неутихающие пассаты. Он поспешно собрал кое-какие пожитки, принадлежавшие лично ему — вернее, то ли случайно, то ли за ненадобностью предоставленные всецело в его пользование их свободным сообществом. Помедлил в нерешительности возле своего ружья, однако щепетильность, свойственная уязвленной гордости, заставила его отвернуться, не тронув привычного оружия, которое так часто в ненастную минуту снабжало их маленькое содружество завтраком или обедом. Чистосердечие вынуждает меня признать, что снаряжение его не было ни излишне обременительным, ни чрезмерно практичным. Его тощий узелок был легкой ношей даже для таких юных плеч, но боюсь, что его первая забота была бежать от Прошлого, а не обеспечить себя на Будущее.

Движимый этой неясной, но единственной целью, он вышел из хижины и почти что машинально направил свои стопы к ручью, через который переправлялся утром. Он знал, что, выбрав этот окольный и трудный путь, избежит встречи с товарищами, даст выход снедающей его лихорадочной энергии и выгадает время для размышлений. Ибо, решившись уйти с заявки, он еще не задумывался, куда пойдет. Он достиг берега ручья, где стоял два часа назад; ему казалось, что прошло два года. С любопытством всмотрелся он в свое отображение в одной из широких луж, оставленных разливом, и заключил, что с тех пор успел постареть. Он наблюдал, как бешено мчится бурлящий поток, торопясь к Саут-Форку, чтобы в конце концов затеряться в желтых водах Сакраменто. Как ни занят он был другим, его поразило сходство между ним самим и его товарищами и этим ручьем, размывшим свои мирные берега. Уносимые волнами обломки одного из их заброшенных желобов, смытого с берега, представились ему символом упадка и гибели Звездной заявки.

Вы читаете Брет Гарт. Том 2
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату