подноса или цепляться за поводья проезжающей мимо кавалькады; лицо для воспевания, для запечатления на фотопленке, для приветствия аплодисментами, лицо, место которому в середине кадра. Фокус всех зримых линий, исчезающая точка. Математически точное, совершенное. Только так и не меньше.

Ли Монтана. Две колонки знаменитейшего и серьезнейшего американского романиста, который специально объявился из своего двадцатилетнего широко обсуждавшегося и всячески обсосанного небытия, чтобы воспеть это лицо.

«Ли Монтана. Не помню дня, когда я впервые увидел ее лицо. Но зато потом забыл о том времени, когда его не знал. Не припомню, когда его резец впервые притронулся к моему вожделению и обожанию…»

Боже, уж лучше ты бы оставался в своем небытии.

И дальше все в том же духе. Старый, похотливый еврейский писатель-пердун. «Новая троянская Елена, Мэрилин постмодернистских времен, знаменитейшая женщина, звезда в жизни, звезда еще до жизни. Ее мать — известная телевизионная комедийная актриса конца сороковых, ненадолго вышла замуж за не менее известного дирижера. Будучи беременной Ли, яркая спутница Рэнча Монтаны бешено фотографировалась откровенно обнаженной. Из знаменитого дитя Ли превратилась в знаменитого американского подростка: первый золотой диск заработала в девять лет, в десять снималась в большом кино, в девятнадцать получила „Оскара“ за фильм „Тайный стыд“.

Потом наступили бунтарские годы: знаменитый разрыв с родителями, скандальный разворот в „Плейбое“, помолвка с сыном латиноамериканского диктатора, нашумевшая фотография с человеком не лучшей репутации, несостоявшаяся свадьба и последовавший за этим событием дипломатический скандал. Знаменитые музыкальные туры: она пела без фонограммы большему числу людей, чем кто-либо другой, и продала огромное количество записей. Но самую большую известность приобрела как эталон сексуальности».

Джон задержал взгляд на одной из фотографий: Ли лежала на животе на огромной кровати. Все вокруг высветлило солнце, а на ягодице темнела родинка — круглая родинка, знаменитая маленькая родинка. Пару часов назад он видел ее собственными глазами. Гладил ладонью и запомнил, какая бархатистая на ощупь эта маленькая шероховатая штучка — очень личная и сокровенная. И вот теперь здесь — он тронул страницу — гладкая и прохладная, вбирает тепло пальца, и тот оставляет на глянце пятно.

Джон подумал о двух вещах сразу. Вернее, об одной подумал, а другую почувствовал. Подумал, что скорее всего произошло самое яркое и запоминающееся событие в его жизни и ничто из того, чего он достиг, не могло сравниться по значимости с возможностью перепихнуться с Ли Монтаной. И от этого на него накатила огромная волна депрессии. Как если бы он не представлял, что следовало чувствовать по поводу прошедшей ночи, как если бы его мозг ждал знака, но, оценив событие и его последствия, взвесив все «за» и «против», пришел к выводу, что нужно наречь его печальным. Он мог бы вполне возвести его в ранг потрясающего — трахаться с самой знаменитой женщиной в мире, будто с какой-нибудь сучонкой! — вволю порадоваться и отвести душу в безудержном хвастовстве, но в его натуре было вить покров страдания и разочарования из самого мало располагающего к тому материала.

Джон взглянул на спящую Ли и взял бутылочку замазки. Тщательно обмакнул в краске заскорузлую общественную кисточку, удалил с фотографии родинку и подул на страницу. Матовый, тусклый состав лег на глянцевую задницу.

Он захлопнул книгу и швырнул ее на стопку. Потом подошел к поэтическому разделу — четырем тощим полкам; их теснили справочники, энциклопедии и пухлые словари. Жирные кладези фактов, привлекающие внимание крикливым ранжиром униформы: от африканского муравьеда до зиготы. Жалкие, убогие поэты ютились в бледненьких, плохо оформленных обложках. Некрасноречивые, фальшиво скромные. Он потянул знакомый корешок, который словно бы смущался от того, что был накрепко зажат между Купером[1] и Дей-Льюисом[2]. Джон Дарт. «Камень-неудачник».

На кремовом супере небольшая потертость, углы листов перепачканы от частого прикосновения пальца — авторского пальца. Он пролистал тридцать две страницы. Двадцать восемь стихотворений, сто четыре строфы, триста рифм, двадцать шесть полурифм, пятьдесят аналогий, двадцать семь сравнений, пятьдесят две метафоры, закат, восемнадцать пейзажей, пять кроватей, одно мангровое дерево, четыре тысячи слов, два содомита, шесть актов и один бубон отняли четыре года жизни, при том что с момента публикации прошло два года. Продано девяносто восемь экземпляров. Его издатель, в распоряжении которого еще имелось пять сотен томиков, тихо радовался хорошим рецензиям: «Вполне свежий голос» («Поэтическое обозрение»); «Напористый, но в то же время ищущий стиль» («Литературное обозрение»); «Тонкий слух» («Йоркшир пост»). Не считая Ли Монтаны, сборник стал делом всей его жизни. Упади в сей момент на его голову полки с фолиантами по альтернативным методам самолечения, самопознанию женщин и сравнительным исследованиям религий, он — единственное, что останется от его напористой и вместе с тем ищущей жизни.

Джон снова уселся на стул за кассой и раскрыл книжку, пытаясь посмотреть свежим взглядом на знакомые до боли слова и вернуть острое чувство радости и гордости, которое он испытал, когда держал сборник в первый раз. Увы, оно поблекло и стерлось. И никак не приходило опять, будто он вспоминал забытую любовную связь, от которой осталось одно только чувство вины. Он выбрал стихотворение «Хлебы и рыбы» и откинулся на спинку.

Отец швырял тревожные хлебы в недвижные воды, Будоражащее подношение судаку-язычнику — Тому, что висел в своем темном одиночестве. И рядом я — любимец мамы, единственный ребенок. Я тоже бросил хлебный катышек в челюсти-жернова. Скомканная, безмолвная мольба на безнадежном крючке, Натянутая леса убивает всякую мысль, Пустая голова прекращает знакомую борьбу и разевает рот. Чуждая стихия вспарывает нутро, Бессловесные глаза, немее камня, Слепые, точно небо, исторгают холод.

Джон торжественно закончил чтение. В самом деле хорошее стихотворение. Стихотворение только потому, что он так сам его назвал, хотя некоторые строки были короче других.

Дверь магазина отворилась. Появился Клив.

— Господи, как ты меня напугал. Я решил, что забыл запереть дверь.

— Нет. Просто я встал пораньше и решил прибраться. Привет.

— Грандиозно. Я твой должник. Чувствую себя препогано. Ну как ночка? А она какова, а? Фантастика! Я хочу сказать — в натуре! Сам до одури продрочился над книгой.

Клив поставил на прилавок коричневый бумажный пакет и выудил из него полипеностироловые стаканчики с капуччино, три сдобные булочки и флакон с аспирином. Клив был огромным шотландцем, весьма упитанным, с рыжими редеющими волосами и похожими на изюмины глазами.

А еще он был романистом — из тех, кого ни разу не публиковали. Рукопись держал в кладовке в синей папке рядом с рулонами туалетной бумаги и пылесосом. Джон читал его роман — эротико-семенную фантазию о глубоководном ныряльщике, который повстречал маньячку-русалку. На первых двадцати страницах ныряльщик общался с ней не менее двадцати раз. В обеденный перерыв Клив выходил в кладовку, запускал в ширинку руку и продумывал механизм совокупления с русалкой, у которой нижняя половина, как известно, от рыбы.

— Джон, у меня тут небольшая проблема. Не могу представить, где у русалки промежность. Я написал, что он влупил ей сзади — этакая псово-налимья поза. Как ты думаешь, это возможно?

— Клив, русалки бывают только в сказках.

Вы читаете Поцелуй богов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату