— Джон, пожалуйста, не надо. Ненавижу прощаний. Мы все друг другу сказали, все сделали. Я измучилась.
— Это для меня. Мне надо видеть, как ты улетаешь. Словно бы похороны.
— Ну, если так… — вздохнула Ли.
В машине они держались за руки. Хеймд поставил запись Айсис. Джон попросил поставить Ли. А Ли сказала, что ничего не желает слышать.
— Знаешь, это мой первый разрыв в Европе. В Америке все очень быстро. Что-нибудь бросишь ему, что-нибудь бросит он, раскричитесь, хлопнете дверью, вызовете адвоката, и все. Крупный план, монтажный кадр, наплыв. А здесь, как в медленном французском фильме, которому следует присуждать «Оскара» за тягомотность, — эмоции хлопьями, так что к концу картины весь кинотеатр погребен. У вас другой тип грусти. Американская не такая. Ваша древнее, глубже, мягче. Господи, как мне грустно!
Аэропортам известно, что они являются амфитеатрами чувств и, чтобы пресечь всякие порывы к слезливости и тоске, они изо всех сил будоражат эмоции, а для этого используют всякие формальные трюки, которыми приземляют настроение. Сотрудник зала VIP, проверяя багаж, без умолку болтал, повсюду валялись яркие журналы и жевательная резинка, светились экраны, за которыми требовалось постоянно следить.
— Дорогой, я пошла. Больше не могу тянуть. — Ли повернулась к Хеймду и положила руку ему на плечо. — Вы настоящее сокровище. До следующего раза.
— Рад был услужить. До следующего раза.
— Приглядывайте за ним. Чтобы не сидел в темноте.
— Не беспокойтесь. Счастливого полета. — Не сводя взгляда с Ли, Хеймд отодвинулся в сторону.
— До свидания, Джон.
— До свидания, Ли.
— О, мой красивый мальчик. — Она заключила в ладони его бледное, посерьезневшее лицо и поцеловала с нежной страстью. — Красивый мальчик.
— Ты будешь скучать?
— Конечно, буду.
— Я тебя люблю.
— Знаю. — Ли повернулась, надела очки и удалилась в ворота, из которых не было возврата, — походкой звезды в финале кинофильма: к закату, в будущее, скользящей экранной походкой. Ей вслед смотрели двое мужчин, но она не оглянулась.
— Домой? — Хеймд поправил боковое зеркало и протиснулся в поток автомашин.
— Наверное.
— Сочувствую, приятель. Вы хорошо смотрелись вдвоем. Искренне сочувствую.
— Спасибо.
— Формально мой рабочий день закончен. Но мне нечего делать. Хотите, отвезу вас к Айсис. Я знаю, где она, и знаю, что она не прочь вас увидеть. Это естественное поведение, приятель. Надо продолжать жить.
— Спасибо, Хеймд, не надо.
Мимо мелькали дешевые современные пригороды.
— Значит, это была судьба. — Джон словно бы говорил самому себе. — Судьба, кисмет, карма, иншала, чтобы все кончилось так, как кончилось. Предопределение. Я знал, но надеялся, пытался увернуться. Но не получилось. Все было заранее решено. Помните первый уик-энд? Мы приехали в Глостершир, и Ли объявила, что будет играть Антигону. Я пришел в восторг, а она надулась. Наверное, я знал уже тогда. Делаешь выбор — кажется, совершеннейшая ерунда: поворачиваешь туда, а не туда, садишься там-то, улыбаешься тому-то, предпочитаешь цыпленка говядине, а где-то щелкает тумблер, колесо приходит в движение, дорожка побежала, а вы даже не поняли. Наживка. Но дело сделано. Это судьба.
Хеймд посмотрел на него в зеркальце заднего вида.
— Ошибаетесь, приятель. Здесь мы с вами расходимся. Вы привязались к этой чепухе с предопределенностью, к древней, классической концепции, что мы все — игрушки богов, будто один поступок неизбежно влечет за собой другой — какой-то принцип автоматизма. Нет, надо действовать. Вы не принимаете в расчет свободу выбора — изначальное, личное величие человека. Вы хозяин в жизни, а не жилец в ней. Обратитесь к восемнадцатому столетию — веку разума. Вы в ответе за собственную жизнь. Человек рождается свободным — это ясно, как день и ночь. Знаете, в чем ваша проблема с роком? Вы полагаете, что он один на всех. Как в «Антигоне»: единая предопределенность и подходит каждому. Все умирают, потому что умирает она. Нет, у каждого своя судьба: и у начальников, и у солдат, и у пажа — такова демократия. Вы вбили себе в голову, что вами правит фатум Ли, потому что она звезда. Она зовет — и приходят, она прогоняет — и уходят. Но это не обязательно так. Если бы вам удалось взглянуть поверх своего античного пессимизма, вы бы поняли, что вам никогда не выпадала такая сильная масть.
— О чем вы, Хеймд?
— Ну же, Джон, воспользуйтесь стереотипом. Она американка, женщина, кинозвезда. Счастливые концы, приятель. Счастливые концы — это ее религия. Оптимизм и надежда. Мечта. Счастливые концы — американский способ мышления. Их гордость. Чтобы служить богам игрушкой, надо по крайней мере верить в богов, иначе судьба превращается в случай и становится бессмысленной. А это противоречие в самом корне. Счастливые концы — религия неверующих. Это ваш сюжет, Джон. Я сижу, слушаю, и, как ни крути, он ваш. Вы можете дописать его по собственному усмотрению.
— Заткнитесь, Хеймд. Заткнитесь, и все. — Джон посмотрел в окно и стал гадать, почему он не борется. За свою любовь — единственную, великую. И за своего нерожденного ребенка. Куда подевался тот маленький рецептор, та связь, тот спусковой крючок, тонкий химический катализатор, который поджигает запал и подает команду: «Вот оно!» Рискнем всем до последней слезы, до крайнего унижения, поборемся за великую любовь! Он не отступник, но и не игрок. Он приспособленец, умиротворитель, слабак, уговорщик, толкователь, писака-мученик.
В горестном угаре Джон пришел к неутешительному для себя выводу: у него отсутствовала основа. Не было стены, к которой можно прижаться спиной, не было чертовой тропинки, которую хотелось бы защищать. Если он не станет бороться за любовь, он не станет бороться ни за что. Так и останется на берегу и будет наблюдать, как лодочка уплывает прочь. Решающий момент, когда складывается сложный стереотип, можно сказать, кисмет. Если не умирать за любовь, то какова цена разглагольствованиям? А если любовь всего лишь условная величина, то каков смысл поэзии? Потому что если поэзия вообще что- либо значит и во что-либо верит, то только в любовь. Любовь одухотворяет и дает язык поэзии. Любовь навечно помолвлена с поэзией. А все остальное — однодневные гастроли.
Любовь — святилище поэзии, ее храм, ее крепость, ее родина. Машина катила к пустому, одинокому городу, и Джон понял: если он не прорвет судьбоносного круга своих трусливых мелких капитуляций, он погибнет как поэт, но что еще хуже — подведет поэзию. И, видимо, навеянная последним вздохом отчаяния, в голове ясно, как горн, прозвучала строка: «Мой грех, моя ошибка, а коль так,//Мое перо иссякло — это верный знак…»
Аэропортам известно, что они являются амфитеатрами чувств, и чтобы пресечь всякие порывы к слезливости и тоске, они изо всех сил будоражат эмоции, а для этого используют всякие формальные трюки, которыми приземляют настроение. Сотрудник зала VIP, проверяя багаж, без умолку болтал, повсюду валялись яркие журналы и жевательная резинка, светились экраны, за которыми требовалось постоянно следить.
— Дорогой, я пошла. Больше не могу тянуть. — Ли повернулась к Хеймду и положила руку ему на плечо. — Вы настоящее сокровище. До следующего раза.
— Рад был услужить. До следующего раза.
— Приглядывайте за ним. Чтобы не сидел в темноте.
— Не беспокойтесь. Счастливого полета. — Не сводя взгляда с Ли, Хеймд отодвинулся в сторону.