поблескивая в свете фонарей, белый снег, укрывая пушистым ковром черную стылую землю. Где-то вдали раздавались хлопки и взрывы праздничных петард, раскрашивающих ночное небо тысячами ярких сказочных звезд, мгновенно гаснущих и не успевающих долететь до земли. По дороге с мешком за спиной плелся пьяный Дед Мороз, распевая во все горло «В лесу родилась елочка» и размахивая бутылкой. За стенкой тихо плакал Николай.
Робко и нерешительно Ольга подошла к двери его комнаты и постучала. Ей не ответили. Она постучала еще раз и еле слышно, преодолевая чудовищный страх, спросила:
– Николенька, к тебе можно?
Времена города
Серафима
В тесной и неуютной сестринской пахло антоновскими яблоками и шоколадом. Освежающий запах дачной антоновки был домашним и знакомым, но в сочетании с запахом шоколада и примешивающимися к нему запахами йода и хлорки вызывал чувство раздражения. Комната для медсестер выглядела такой же бедной, как и во всех государственных больницах. В одном из углов стоял допотопный, временами порыкивающий холодильник «Саратов», называвшийся холодильником, очевидно, по недоразумению, так как в него почти ничего не помещалось – пара йогуртов и бутербродов да пакет молока. На бутылочно-зеленого цвета стене висел прошлогодний календарь с гордой надписью «Московская федеральная налоговая служба», подаренный кем-то из пациенток. Письменный стол у окна поблек давно облупившимся лаком, и на его жирной, засаленной столешнице виднелись следы от чашек. Рядом с дверью, как часовой, вытянулся шкафчик с массивными металлическими крючками, на которых болтались потасканное серое пальтецо и белый халат, давно превратившийся в замызганную тряпку. С другой стороны громоздилась кушетка, накрытая прорванной и порыжелой целлофановой пленкой.
Фима притулилась на рассохшемся скрипучем стуле, прихлебывая остывший чай из кружки с расползшимся паутинками трещин рисунком. За окном таял душный и сумрачный день, нагонявший черные тучи в ожидании ливня. Акушерка злобно смотрела на большой мешок яблок, неряшливо сваленный в углу, рядом с кушеткой. Сегодня ей не повезло: погода мерзкая, по дороге на работу она ухитрилась промочить ноги, да еще вдобавок какая-то верткая старушка, залезая в трамвай, сильно двинула ее по ноге своей тяжелогруженой хозяйственной сумкой.
«Тащат чего-то, тащат, – бормотала Фима вполголоса, – вот, все, что могли, яблоками завалили да шоколадом. Нет бы денег принести, а они вот яблоки! Понятно, что в бесплатном роддоме ничего не заработаешь, надо в коммерцию идти». Она лениво почесала мокрую шею и вздохнула: «Только успела помыться, опять вся потная! Да, езда в общественном транспорте к чистоте не располагает, результат оставляет желать лучшего».
– Фима-а! – раздался зычный голос из коридора. – Еще одну привезли, принимай!
– Ох ты ж, боже ж мой, – запричитала та, – и минутки свободной нет чайку попить. Да иду я, иду, Борис Филиппыч, бегу уже, бегу, – добавила уже шепотом.
Она пригладила волосы руками, судорожно одернула юбку и встала со стула.
– И шо ж за жизнь-то такая собачья, – охая и кряхтя, пробурчала Фима, шлепая разношенными тапками по холодным плиткам пола.
Серафиме Петровне Мыриной недавно исполнилось сорок четыре года, о чем она старалась не вспоминать. Жизнь так сложилась, что Фима с детства была у матери на побегушках. Отца она не знала, а мать про него ничего не говорила, кроме как «подлец и негодяй». Иногда еще добавляя, что это он виноват во всех их несчастьях и бедности и что из-за него она оказалась парализованной. Анна Анатольевна была, по сути, несчастной женщиной: отец их бросил, не снеся ее жесткого нрава и привычки всеми командовать, а потом по дороге на работу женщина попала в аварию, после которой ноги отказались ей служить. Поскольку Анна Анатольевна всегда была женщиной властной, в прошлом руководителем одного из отделов Министерства финансов, сама мысль о том, что она теперь полностью зависима от дочери, приводила ее в неистовство. Дочь она возненавидела: «Впереди у той целая жизнь, муж, дети, а мама потом будет заброшена в Дом инвалидов… Она ходит, бегает, прыгает, может плавать и танцевать. Я ничего не могу. Не хочу ей счастья, хочу, чтобы она была со мной. Я ее родила, она обязана мне всем!»
Потихоньку Анна Анатольевна стала требовать от Фимы, чтобы та приносила ей водку – только так можно заглушить свои мучения и нескончаемые внутренние монологи, а еще страх.
«Подай, принеси, марш в магазин! Ты почему суп не сварила? – недовольно бурчала мать, сидя в инвалидном кресле. – Тебе сто раз повторять? Шляешься, стерва, по пацанью, а дома мать беспомощная! Учти, принесешь в подоле, выгоню!»
Девочка обычно молчала, забившись в темный и пыльный угол коридора, пригнувшись и закрыв руками уши. Она знала, что, если будет спорить, крик будет продолжаться вечность. Мать, несмотря на инвалидность, глотку имела луженую и отыгрывалась за свою беспомощность и несложившуюся жизнь на дочери. Фима не могла сказать, что все время пробыла в библиотеке и готовилась к экзаменам в медучилище, – мать бы ей не поверила. Да и какие мальчишки, когда одежонка у нее сильно поношенная и в заплатках, а на ногах уродливые боты «прощай молодость»?
Однажды, получая для матери в поликлинике лекарства, Фима просмотрела ее карточку. Там было написано, что «из-за межпозвонковой грыжи, образовавшейся в результате аварии, пациентка утратила произвольные движения иннервационных мышц». Девочка догадалась, что ее отец здесь ни при чем, хотя эти термины ей ни о чем не говорили.
Жили они на мамину пенсию по инвалидности да на те мизерные заработки, которые Фиме удавалось иногда перехватить. Жильцы дома знали их и чем могли помогали несчастной девочке. Кто вещички ненужные отдаст, кто угостит бутербродом или яблоком, кто попросит присмотреть за ребенком или сходить в магазин и, отводя глаза, сунет ей десятку в карман. Девочка была рада и этому. Она никогда не отказывалась помочь, бросаясь поднести продукты, открыть дверь женщине с коляской, поднять старику упавшую палку. Ее большие глаза казались припорошенными серой дорожной пылью и ничего не выражали. Каштановые волосы Фимы всегда забраны в хвост: деньги на стрижку – непозволительная роскошь. Девочка не знала ласки и удовольствий, учеба и хлопоты по дому – вот все, что у нее было. Иногда соседи угощали ее мороженым или конфетами. Эти удивительные наслаждения она тщательно скрывала от матери, боясь потерять их. С тех пор мороженое стало для нее символом радости и достатка. Единственное, что ей разрешалось, вернее не запрещалось, это читать книги, и Фима обрела в них учителей и друзей.
В школе девочку сторонились, брезгливо рассматривая поношенные, иногда явно не по размеру вещи и старую мамину сумку, трещины на которой к тому же приходилось регулярно замазывать чернилами, а прорехи латать большой иглой, исколов себе до крови пальцы. А Фима не стремилась обзаводиться друзьями, стыдясь матери и боясь новой боли, предательств, обид, сплетен. Девочка даже ходила по коридорам школы как-то боком, прижимаясь спиной к стене, будто боялась удара сзади. Когда она поступила в медучилище, мечтая со временем вылечить маму (и тогда она станет нежнее и добрее), ничего не изменилось. Подруг у нее не было, ребята даже не задирали ее, считая это ненужным знаком внимания для такой оборванки. Только учителя гордились девочкой, проча большое будущее, так как она выкладывалась полностью, стараясь выучить нужные предметы и поступить потом в институт. Все время опять занимали книги и мама.
Окончив училище с красным дипломом, Фима подала документы в медицинский институт, но тут вмешалась мать.
– Хватит бездельничать, – орала она, брызгая слюной. – Мы живем впроголодь, а ты учиться! Иди работай, умная выискалась.
Так Фима и оказалась в роддоме № 9 акушеркой и прижилась там. Чего только не насмотрелась она за эти годы! Бесплатная медицина порой жестока к своим пациентам. За деньги всегда обеспечены льстивые улыбки и хлопоты, а остальные здесь только в качестве нищего, униженно просящего о помощи, как о милостыне.
Слово «наркоз» звучало в родовой как ругательство: его почти никому не давали, берегли для случайных «платников».
– Рожай сама, авось не помрешь, – говорили врачи, равнодушно проходя мимо роженицы,