восторга и одобрения, с одной стороны, боли и мести — с другой.
Парни, расхрабрившись и пристрелявшись, не таятся за укрытия, не пригибаются к земле, а идут на цепь противника в полный рост. Меткий выстрел боевика одной из сторон рассекает щеку 'неприятеля', но уже так, что тот не удерживается на ногах, и его подхватывают товарищи. Тогда старший дает команду: 'Бей их шапканами!', и через несколько секунд боевая команда эта приводится в исполнение. 'Шапканщики' извлекают из-за пазух и из карманов другое, куда более грозное оружие — род пращи. На первый взгляд шапкан совсем безобиден — два длинных кожаных шнурка, привязанных к кожице наподобие рогаточной, только чуть большей; один шнурок кончается петелькой, другой — без таковой. В петельку вставляется палец, конец второго шнурка берется просто в горсть той же руки; в кожицу кладется крупный камешек. Затем, подняв руку над головой, стрелок приводит ее в горизонтальное вращение, и камень в кожице совершает все убыстряющиеся круговые траектории. Радиус круга — с метр, скорость убыстрилась на восьмом-десятом обороте до огромной, поэтому огромна и центробежная сила, выталкивающая небольшой снаряд с многокилограммовой силой; вот почему применялись кожаные, крепкие, а не обычные шнурки, которые тут же рвались.
Теперь стрелок должен уловить момент, когда разжать пальцы, дабы отпустить конец шнурка (второй удержится петелькой на пальце). Здесь нужен высокий класс и огромная практика: малейшая ошибка, и снаряд может полететь не вперед, а вбок или даже назад, поражая своих, что, увы, не раз и бывало. По точности боя шапкану было далеко до рогатки, зато сила его огромна. Вылетевший из него камень обязательно вращается (что почти не бывает у рогатки), и это создает нехороший, странный звук — своеобразный вой, похожий на звук отрикошеченной пули, но более громкий. Именно этот звук использовался для психологического устрашения противника, и первые залпы шапканщиков давались высоко по-над головами врагов, то есть площадь вращения 'камнеметов' была наклонной. Для усиления звука использовались продолговатые камни (из рогатки такой вообще толком не полетит), которые, бешено кувыркаясь в стремительном полете, так жужжали и выли, что кровь стыла в жилах.
Камень, запущенный из шапкана, не виден в полете — его скорость приближается к полету пули. Если противник не отступал и продолжал наседать, а тем более, если у него вступали в бой свои шапканщики с вращающимися кулаками, поднятыми над головой, то плоскости пращевых окружностей из наклонных делались более горизонтальными, и снаряды визжали ужи совсем низко над головами у пацанов, а в шапканы закладывались уже не продолговатые, а округлые боевые камни…
Где-то на этой фазе бой обычно и кончался. Разумеется, вблизи (да и вдалеке) не обходилось без разбитых оконных стекол, разрушения предметов внутри комнат (жители убегали в задние помещения); чрезвычайно редко дело доходило до прицельных выстрелов шапканом в 'противника', но все же это случалось — с пробитием ребер, костей рук, ног, лица, черепа, увы, с 'соответствующим' исходом. Но, повторяю, до этого доходило чрезвычайно редко.
Милиция ('лягавые') в эти уличные бои вовсе не вмешивалась, скорее всего потому, что попросту боялась. При желании можешь рассчитать, с какой скоростью вылетал камень-снаряд из метрового шапкана при вращении его в пять-восемь оборотов в секунду (последний взмах — много быстрее). Смертельная штука, что и говорить, под нее не захотелось бы лезть самому смелому 'легавому' даже с пистолетом. Не зря Пушкин в 'Песне и вещем Олеге' такое оружие поставил на первое место; помнишь: 'И пращ, и стрела, и лукавый кинжал щадят победителя годы'…
Поэтому негласное уличное соглашение предписывало в шапкан закладывать камни лишь известняковые, но ни в коем случае не другие, более тяжелых пород, тем более что-то металлическое.
Совершенно не применялось в этих боях и огнестрельное оружие, хотя у любого 'уличного' пацана была по меньшей мере парочка 'самопалов', Сделанных, как правило, собственноручно. К деревянной 'пистолетной' рукоятке прочно крепился отрезок металлической толстостенной трубки, ближний конец которой был прочно завернут и заклепан; здесь же делалась прорезь, к которой привязывалась головка спички. Внутри трубки — заряд из пороха или серы, соскобленной со спичек, бумажный плотный пыж, и, смотря по 'назначению' — обрубки гвоздей, дробь, стальной шарик. Сила выстрела зависела от количества взрывчатки, плотности пыжа и опыта стрелка, чиркающего по головке привязанной спички боковиной коробка. На перезарядку, даже при готовых боеприпасах, требовалось несколько минут — не то что у рогатки, готовой к новому выстрелу через 3–5 секунд. И очень часто происходили несчастья: слишком 'запыженный' заряд разворачивал казенную часть ствола или разрывал его в клочья, заодно с пальцами — чаще всего стрелок лишался большого пальца правой руки, а частицы пороха, отлетевшие назад, на всю жизнь оставались в коже лице в виде черно-синих точек и пятен; кое-кто лишался еще и правого 'прицельного' глаза.
Мой сметливый брат Толя усовершенствовал эту 'игрушку' так, что трубка не могла развернуться даже при сильном взрыве, и еще он смастерил изобретенный им пятиствольный самопал; разумеется, делалось это в строжайшей тайне от родителей: такое брат доверял только мне.
Били из самопалов по разным самодельным мишеням, уйдя далеко за скалы, чтобы никто не слышал выстрелов. Случаев применения самопалов против людей (или даже животных) не было ни одного.
Однажды мы с Толей нашли в дальнем укромном уголке сарая нашего дома, среди самой невероятной рухляди, спрятанный револьвер, вернее, его останки: от сырости он был сильно изржавлен, патронные гильзы в барабане, окислившись, почти исчезли, равно как и деревянные щечки-накладки рукояти. У револьвера было длиннющее граненое дуло, высокая мушка на его конце, а после основательной чистки можно было прочесть и фирму: 'Smith and Wesson'. Хотя внутренность ствола этого 'Смит-и-Вессона' была безнадежно испорчена коррозией, отремонтировать револьвер не составляло большого труда, или, хотя бы, реконструировать под самопал. Но мы затею эту оставили: сие оружие было бы длинным, тяжелым и неказистым, его не запрячешь ни в карман, ни за пазуху (хотя и самопалы тоже основательно тянули штаны вниз, не то что рогатки и шапканы).
Применялись пацанвой как метательные снаряды и железные прутья, но не как боевое оружие, а в 'спортивных' целях, главное же, для охоты на дичь.
Дело в том, что каждую осень, при перелетах на юг, на улицы города опускались большие стаи каких-то сереньких птиц размером с дрозда. Пущенный по-над стаей прут пугал их, птички взлетали, и несколько из них падали покалеченными или мертвыми. Мальчишки их в укромных уголках общипывали, жарили на кострах и ели. Рогаткой можно было сбить одну птицу, а вращающийся прут обеспечивал сытный ужин целой мальчишечьей компании, и, несмотря на крайнюю жестокость способа, строго судить своих голодных сверстников я не могу. Разве гуманнее их поступали профессиональные охотники, бившие мелкой дробью по громадным стаям перепелок, летевших через Крым в Турцию и дальше? Перепелки эти большими связками, вроде 'гирлянд' лука, продавались на базаре, и отец их нередко покупал: у диких перепелок удивительно вкусное мясо, а стоили они очень дешево, много дешевле домашней птицы.
Другие поступали иначе: ранним утром на лошадке объезжали телефонные и телеграфные линии, и подбирали убитых или раненых птиц, ударившихся о провода в весенние и осенние перелеты. Набирали по мешку… Даже о радиоантенну, установленную отцом во дворе, разбилось две перепелки. Но главную их массу выбивали охотники, хорошо знавшие места, где были 'горловины' путей птичьих стай перед перелетом через Черное море. Там погибли миллионы птиц.
Из другого объекта профессиональных крымских охотников того времени следует вспомнить куниц. Они обитали, в частности, между каменьями 'Хаоса' — огромными кусками горы Демерджи, обвалившихся от землетрясений (последний раз — в 1927 году, сразу после моего рождения). Их там было очень много, изящных хищников с длинным телом и красивой шерсткой, и охотники, специализировавшиеся на них, очень хорошо зарабатывали: куний мех ценился весьма высоко.
Однажды, в промозглый ветреный день начала зимы, на город совершила вынужденную посадку… стая дроф. Огромные птицы были облеплены заледеневшими сосульками и не могли больше летать, а путь их лежал на Африку через Черное море и Малую Азию. Обрадовавшись даровой деликатесной еде, люди гонялись за дрофами по городу с палками, и через считанные минуты несчастная стая была зверски истреблена.
В тридцатые годы в Крыму был убит последний волк, в двадцатые — последний сайгак, чучело которого поставили в Симферопольский музей (и все же, с этикеткой его я был не очень согласен: в тридцатые годы видел издали стайку антилоп точно такого же цвета и размера); в сороковые годы был