вредителями там процветал еще в тридцатые годы), и не отпускали без того, чтобы я не увез домой на трамвае огромных, замечательного вкуса, продолговатых яблок 'кандиль', ярко-красных с одного боку, и рассыпчатых круглых 'синапов', покрытых густыми румяными полосочками — в большом свертке, а то и в стандартной упаковке — коробке с яркой наклейкой и 'иностранными' надписями, внутри которой каждый ароматный плод был аккуратно завернут в пышную мягкую постельку из тончайшей бумаги: из этих садов экологически чистая продукция шла только на экспорт, в наши же магазины такое не попадало.

Да бог с ними, с этими яблоками — ломалась, как это принято теперь говорить, научная моя карьера: через каких-то три года я должен был поступить в институт (завкафедрой зоологии профессор Владимир Максимович Боровский, большой знаток инстинктов и высшей нервной деятельности животных, предрекал, а точнее обещал мне 'ускоренное' окончание вуза с тем, чтобы сразу оставить меня при кафедре аспирантом).

А до того я учился бы в родной шестнадцатой школе, где по меньшей мере два-три года мог бы созерцать, пусть изредка, то волнующее, неземное чудо, которое упомянул в конце письма 'Сокровенное'. Значит, конец и этому? Но ведь это невозможно, недопустимо, катастрофично!

Где-то сзади, еще южнее Симферополя, теперь уже совсем далекий Севастополь, где теперь, окончательно оторванный от семьи, остается мой любимый и единственный старший брат Толя. Неужели я его больше никогда не увижу?

Что, что делать?

Может быть, мне перед самым отъездом следовало сбежать из дома, отсидеться с месяц у каких- нибудь друзей, а потом податься куда-нибудь на работу, как то сделал Толя?

Увы, теперь это невозможно.

…Знакомый уже хриплый гудок возвестил об отбытии поезда дальше, на север, к Москве (тогда более короткого пути в Казахстан не было). Возбужденный, улыбающийся отец появился в вагонном проходе, неся купленную на запорожском перроне снедь — какие-то горячие не то пирожки, не то пончики.

Эх, Степан Иванович, что же ты такое натворил-наделал со своим золотом и вибратором, со своей тягой к странствиям!

Письмо тридцать первое:

ТЫ ВЕРНУЛСЯ

Я вынужден неожиданно прервать свое эпистолярное повествование, не знаю, надолго ли — но хорошо то, что вот эту серию моих писем к тебе, мой дорогой внук, я прерываю как раз на окончании описания первого этапа моей жизни, очень четко отграниченного от последующих. Все равно потребовалась бы и некоторая передышка, и перестройка языка, стиля и многого другого. Судьба мне вдруг послала 'антракт' в книгописании, и вот как это произошло.

Сегодня, 20 октября 1992 года, у меня трагичный, страшный день. И сегодня же — великая радость. Трудно, невозможно передать словами все, что у меня сейчас на душе, но самое главное то, что ты, мой дорогой дружок, вернулся к дедушке, да надолго — по крайней мере, до конца лета (эх бы, насовсем!).

Еще вчера я был не в себе. Чувствовал: что-то, где-то происходит неладное, нехорошее; в том, что дальняя (и даже сверхдальняя) биосвязь существует между кровно близкими людьми, мы с сыном Сергеем убедились несколько лет назад, когда 'телепатировали' друг другу, по разработанному мною методу, изображения — по слову или предложению, найденному 'методом тыка пальцем' между страниц закрытой случайной книги или газеты, и картинки эти — в цвете! — отлично передавались хоть за десятки, хоть за тысячи километров. Этим успешным опытам, как ты знаешь, был посвящен целый стенд в моем музее под Новосибирском.

Похожее я испытывал почти весь день и часть ночи вчера — только что-то тяжелое, тревожное, не поддающееся ни воображению, ни изображению; а это тебе, мой дорогой мальчик, было плохо, очень плохо. Зло, творимое над маленькими детьми — непростительно, мерзко, преступно, но на этих страницах о случившемся я рассказать не могу только потому, что ты еще мал, беззащитен, и, случись что со мной — постоять за себя пока еще не сможешь.

Человека, зверски избивавшего тебя, моего любимого семилетнего крошку, и всячески над тобой издевавшегося, я пока не назову; пусть меня простят за это читатели — у кого есть семьи, наверное, меня поймут. А он пусть сделает для себя выводы — до следующей моей автобиографической книги, документальной, как и эта; рукопись ее уже в черновике готова.

Так вот что передавалось мне от тебя вчера! А облечь это в зрительный образ я не мог, оказывается, по чисто физическим причинам, ибо более всего досталось твоей головке, на которую в моей семье не поднимались не то чтобы — упаси бог — кулак или ботинок, а и просто ладошка для легкого шлепка; эту милую мне круглую головку я только ласково гладил, и берег более всего на свете. И вот теперь ты, на следующий же день, у дедушки, рассказываешь то, отчего я, как в кошмарном сне, стараюсь проснуться, да не могу, потому что это явь — жестокая и натуральная.

Плохо то, что я стар — 65 лет, и болен, но раз такое дело, обещаю тебе, дружок, сделать все, чтобы продлить свою жизнь, с которой, как ты уже знаешь, я не так давно хотел добровольно расстаться; история это отдельная, трудная и горькая: то был мой ультиматум генсеку ЦК КПСС президенту СССР Горбачеву, предъявленный ему ради вашего же брата советских детишек, и срок ультиматума, обозначенный не только в моем открытом письме, но и на целой полосе 'Комсомольской правды' за 27 июля 1991 года в статье спецкора Димы Шевченко 'Не хочу, чтобы он умирал' ('он' — это я), — срок этот истекал 1 сентября того же года; но надо ж такому случиться, что за три дня до этого 'заперли' Горбачева в крымском Форосе гекачеписты.

Получилось: мне выпало жить… Так что тебе повезло, мой друг: дедушка твой цел. Пока еще цел (уточняю: анонимные звонки по телефону требуют, чтобы я 'это' исполнил, а если нет, то не просто мол меня убьют, а еще и долго мучить перед этим будут — но я не очень боюсь этих угроз, тем более никому не насолил и никому дороги не перешел; впрочем, беспричинный садизм сейчас 'в моде', а дурное дело — нехитрое).

Возвращение меня по сути дела с того света на этот было длинным, трудным, тяжким, и я долго представлял собою что-то типа зомби, манкурта или сомнабулы, хотя был осыпан письмами, телеграммами, даже денежными переводами со всего Союза (тогда он был еще 'не распамши'); огромную кипу этих писем (как видишь; на свете еще очень много хороших людей) я также завещаю тебе — как и книги отзывов о моих выставках и музеях, напечатанные и ненапечатанные научные труды, рассказы, заметки; полевые, лабораторные, классные журналы, наброски, этюды, библиотеку, оптику и все-все остальное.

Ты вернулся! Так что сегодня ночью, спустя всего лишь два с половиной месяца со дня начала работы, волей-неволей придется срочно заканчивать эту первую книгу дилогии, а может и трилогии — смотря по тому, сколько мне отпущено жить. А рассказать тебе и твоим коллегам-читателям о том, что было дальше — необходимо: никто другой этого не сделает, а уносить с собою в могилу то, что никак нельзя забыть людям, я не имею права — уж очень все это серьезно.

Надо рассказать и о том, как и зачем после Крыма мы колесили по стране, как омская земля (Исилькуль и его окрестности), поначалу показавшаяся неприютной, полюбилась потом так, что теперь я тут, под Новосибирском, тоскую по ней почти так же, как по Тавриде; как пережили там тяжелейшую из войн, похоронив мою маму — твою прабабушку; как сильно не повезло мне с еще одной наукой моей юности — астрономией; как нищенствовали и бродяжничали мы с отцом на Урале; как я, 20-летний мальчишка, попал на 20 же лет в сталинско-бериевские лагеря с их нечеловеческими ужасами, и почему там не погиб, хотя это совершенно точно должно было произойти; надо поведать о своих школьных сибирских друзьях и лагерных однокашниках (к ГУЛАГовским главам-письмам иллюстрации уже готовы, они выставлялись и на Урале, и в Крыму, и в Новосибирске);

Наши трупы вывозят за зону, пробивая молотком головы. Карабаш, 1947.

как потом, неожиданно оказавшись на воле после смерти Сталина, я тоже изрядно поколесил по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату