стране с твоею будущей бабушкой; как учил своих (а также множество других) детей искусствам, и как мне за это перепадало от власть предержащих, конформистов и даже коллег. Обязательно надо рассказать и о том, как я много лет пытался внести не демагогический, а реальный вклад в сохранение и гармоничное использование Природы (и как меня за это хвалили, а также как мне, неучу-практику, за это перепадало); как я бился по поводу своих, прямо скажем, немалых успехов в сельскохозяйственных науках с 'начальниками'-лысенковцами в чине докторов и академиков; как замыслил свои детища — Музей Природы и монументальную сферораму 'Степь реликтовая', и что из этого вышло; как писал-пробивал свои научные труды, популярные книги, изобретения; сколько приключений претерпел из-за своих неординарных выставок, оригинальных технологий, научных открытий, про которые мне сказали: поторопился мол лет на сто…
Наконец, надо тебе рассказать, какие у тебя есть (или были) не упомянутые здесь родственники, где и каким образом ты появился на свет. В общем, много-премного надо тебе еще рассказать, мой дорогой мальчик. Но это будет уже в следующей книге.
А пока, дружок, за дело. Зима ведь пролетит очень быстро, и, лишь только появятся проталинки — запорхают над ними первые весенние бабочки, загудят у душистых ив шмели и пчелы, раскроют свои солнечные цветки адонисы, таинственнные нежно-кремовые колокольцы сон-травы, маленькие лиловые фиалки и крупные сине-белые ирисы. А темными, еще прохладными весенними вечерами, когда тончайший серп молодой Луны скроется за деревьями, лесная поляна распахнет над нами величественный небосвод, усеянный переливчатыми далекими созвездиями, которые будут перечеркивать неторопливые яркие метеоры.
И твои прерванные было детские дневники с заметками о Природе пополнятся новыми записями и набросками необычайных чудес Мироздания — гигантских и микроскопических.
Нас ждут также начавшие было скучать без тебя наши комнатные растения, всевозможная живность в садках, аквариумах, пробирках, собранная нами с тобою прошлым летом; слесарные и столярные инструменты, фотоаппараты, бинокли, телескоп; этюдники с красками, которые за эти месяцы засохли на палитрах.
Еще нас с тобою очень ждут заповедные лужайки наших микрорезерватов, что в Омской области, куда мы обязательно поедем летом, и в этих моих детищах ты — даю слово! — изумишься огромному количеству золотых жуков бронзовок, уткнувшихся в белокипенные соцветия таволог, эскадрильям стрекоз над полянами, а вечерами — таинственным перекличкам сов в лесной глухомани и неумолчному стрекоту ночных кузнечиков.
Там, у моих заказников, ты увидишь непередаваемо романтичные в своем величественном безмолвии степные закаты, насладишься многокилометровыми маршами по ровным безлюдным степным дорогам, над которыми раскинут огромный-преогромный небосвод, где загораются первые звезды, и над нашими головами будут бесшумно реять мои давние друзья и берегини — небольшие круглокрылые совы, те самые, что перекликались полчаса назад в лесу.
В маленьком неприметном городке Исилькуле, что на юго-западе Омской области, я познакомлю тебя с замечательными людьми — истинными охранителями природы, учителями, художниками, которые когда- то были моими учениками, и просто с моими друзьями-сибиряками, которые, в случае чего (мало ли что со мной или с тобой случится) не дадут тебя в обиду.
…От пережитого вчера и сегодня скачут мысли, не дают сосредоточиться — и письмо мое получается неровным, в чем-то непонятным, где-то повторюсь — прости меня, дорогой дружок, и вы, читатели.
Эх, катануть бы летом нам с тобою в Крым — но власть предержащие отобрали его у нас с тобою, и билет туда теперь стоит столько, сколько я не заработаю и за много лет. Надеюсь, что в твои времена, уже после меня, эта дикость уйдет в прошлое и ты там побываешь; исполни тогда просьбу, которую я изложил в письме 'Пасынок. Красные искры', и обязательно взойди на вершину Чатырдага — священной горы моего детства. А пока тебе придется довольствоваться моими устными рассказами о Родине, вот этой книжкой, да росписью стен нашей новосибирской ванной, изображающей Судакскую бухту в Крыму. Еще раз несколько слов о Труде. Ты знаешь, что я проработал всю жизнь. Ты никогда-никогда не видел своего дедушку, предающегося отдыху и тем более бездельничавшего.
Так вот, когда будешь в моем родном городе Симферополе, погляди внимательно на несколько больших рельефов, высеченных высоко под крышей на фасадах дома № 4 по Пушкинской улице. Выполнены они в духе первых послереволюционных лет — в стиле благородного символического классицизма. Когда-то я с них сделал наброски — вот они: гордый мускулистый кузнец с тяжелым молотом у наковальни, и пахарь с серпом на плече, плугом и снопом пшеницы, под которым трогательно примостилась крынка молока.
Как видишь, никакие это не рабы, а творцы — Творцы Счастья, придти к которому не дали им Силы Зла. Но даже несмотря на то, что эти барельефы как бы символизировали социализм (серп и молот!), их не уничтожили даже фашисты в годы оккупации ими Крыма. Так вот, неужели сейчас, в эпоху воинствующего мракобесия, когда снова валят памятники и перечеркивают историю, этим рельефам грозит уничтожение? Мое опасение не беспочвенно: ведь поднялась же рука у 'неоисториков'-вандалов на удивительной красоты обелиск, установленный в 1771 году на месте первой походной палатки командующего российским войском князя Василия Михайловича Долгорукова. Вокруг обелиска и возникла будущая столица Крыма. О неравной борьбе за спасение обелиска я узнал из большой статьи В. Гурковича 'Да не покинет мудрость' в симферопольской газете 'Южный курьер' за 14 марта 1992 года; земляки попросили помочь и меня — я немедленно послал свою статью в столичную 'Культуру', с рисунком памятника — но ее не напечатали, наверное 'зарубили' неополитиканы; жаль только рисунок, сделанный с натуры — копии у меня не осталось…
Так что, как видишь, у меня есть все основания опасаться за судьбу тех рельефов по Пушкинской (до какого вандализма мы порой доходим, вспомни еще раз по моему письму 'Храмы'): хоть бы они, рельефы, дожили до тех дней, когда люди вновь поймут, что основа всех благ, богатств, наслаждений, культур, наук и всего, что отличает человека от примитивного животного — это Труд. Так что, когда ты побываешь в моем Городе и увидишь целыми этих каменных тружеников, — поклонись им от меня.
Я сильно тоскую по станку — по токарному станку замечательной отцовской мастерской, по тискам, наковальне, по точильному кругу с его поистине космическим пучком искр, когда ты обрабатываешь металл — поверь мне, что это много-много приятней (не говоря уже о том, что полезней), чем торчать у прилавка (немного приходилось делать и это), писать справки и даже научные отчеты (особенно когда они липовые).
Так что не верь тем, кто считает, что Труд — это плохо. Очень тебя об этом прошу.
Мой дорогой внук, ты ведь знаешь, что я, профессиональный художник, не выпускавший из рук кисть всю жизнь (кроме разве что тюрьмы), могу этой кистью и красками сказать больше, чем пером или пишущей машинкой. Так вот мне очень жаль, что в эту книгу я не могу поместить хотя бы немножко цветных иллюстраций. Они не просто бы украсили текст, а сделали его много образней, документальней и просто интересней; без них эта книга теряет многое-премногое. Причина в том, что печатание цветных 'картинок' стало сейчас невероятно дорогим делом.
В связи с этим такое 'рацпредложение': если вот эта книга понравилась, то при перечитывании пытаться почаще 'включать' именно цветное воображение, или, иначе говоря, 'оцвечивать' описанные в ней картины, как это мы делаем у цветного телевизора, поворачивая кнопку цветонасыщенности. Что поделаешь, если это эпистолярное мое творенье пришлось на такие тяжкие времена. А лучших мне не дождаться, и поэтому, как только сдам эту книгу в печать — берусь еще за одну, дабы описать, что было дальше…
Постскриптум. Пока пробивал в печать эту книгу, успел частично выполнить обещанное, подробнейшим образом описав и свою жизнь, и метаморфозы окружающего мира, радостные и трагичные, в рукописи второго тома своих воспоминаний, охватывающих период с 1939 по 1945 годы, в письмах с 32-го по 70-е, писанных исключительно ночами (днем ведь надо было и трудиться, и с тобою заниматься). Работал я с 23 июля по 1 октября 1993 года, то есть ровно сто и одну ночь, и книга та, если бы ее издать, будет потолще этой.