— Ну-с, рассказывайте, что там у вас с сынишкой?
— Доктор… Вы, я знаю, будете меня расспрашивать о наследственности. Дело в том…
— А вот и ошиблись. Расспрашивать не буду. Мне важно видеть больного. Он мне все сам расскажет.
— Он… не говорит.
— Неважно. Сколько лет?
— Около четырех.
— Раньше говорил?
— Да, только немного.
— Отлично, — сказал врач и опять улыбнулся своей лунной улыбкой. Давайте сюда мальчика.
Ввела.
— Здравствуй, Владимир. — Врач протянул руку. — Кстати, мы с тобой тезки, я тоже Владимир, только не Глебович, а Юрьевич. Что ж ты не здороваешься? Давай руку. Так. Пожмем друг другу руки. Отлично. Маму мы пока отправим в коридор, пускай подождет. А мы с тобой побеседуем, как мужчина с мужчиной.
Вышла. Ждала долго, может быть, минут двадцать. Наконец, вышли два Владимира — Юрьевич и Глебович — рука в руку. Володя улыбался.
…На Востоке о прекрасной женщине говорят «луноликая». Юрьевич, луноликий, был прекрасен.
— Будете приводить его ко мне раз в неделю для дружеской беседы. Нам с ним есть о чем поговорить. Правда, Владимир?
Володя чуть-чуть кивнул головой. Сияньице покачнулось.
Каждую неделю водила я его на собеседование. Он все еще не говорил, но стал заметно спокойнее. Исчезли нервные подергивания, пугливые птичьи повадки.
Уже тогда я научилась его любить, прилюбилась. Без него уже не могла, сердце ныло: как он там без меня, мой маленький?
Был на редкость послушен. Съедал все, что я ему готовила. Даже за собой мыл посуду… Понимал все, улыбался. Исполнял поручения: «Принеси мою палку». Ни разу не спутал, какая чья. Только не говорил.
Нас теперь было трое: отец, мать и мальчик Вова (Володю мы скоро переделали в Вову: легче будет произносить, когда заговорит. Что заговорит, я теперь не сомневалась). Семья…
Светленький мой, с пестро-синими глазками! Только черточки около рта тревожили меня, напоминая Зину. Время от времени снился страшный сон: приезжает Зина, требует мальчика. Не отдам, мой!
С Владимиром Юрьевичем мы теперь виделись каждую неделю. Иногда вместе с Вовой, а то и одна заходила. Он теперь знал все: и про Зину, и про Марью Михайловну, и про того, безымянного, с которым Зина встретилась всего один раз. Судя по мальчику, он был блондин с голубыми глазами. Хоть бы в него пошел, не в мать!
Черточки у рта все-таки меня беспокоили.
— Владимир Юрьевич, как вы думаете, он нормален?
— Это смотря как понимать норму. Если нормальными считать таких, как все, то — ненормален. Но ведь по этой мерке и мы с вами ненормальны. И вы, и я не такие, как все, и слава богу. Я вам скажу больше: присмотритесь внимательно к любому человеку, и вы увидите, что он не такой, как все. Такие, как все, — редкое исключение. Радуйтесь, что ваш сын к этому классу не принадлежит.
Он твердо говорил «ваш сын», хотя знал, что не я его родила. Каждый раз после разговора с ним я уходила домой успокоенная. В сущности, он лечил не Вову — меня.
В этот период — этот слой моей жизни — я была, пожалуй, счастливее, чем когда-либо. Счастьем была работа — пускай урезанная, но мерцавшая проблесками успеха («врачу, исцелися сам»). Счастьем было постепенно овладевавшее мной смирение. «Моя драгоценная персона» мало занимала меня, и ему, Глебу Евгеньевичу, это нравилось. Счастьем были трапезы втроем (слишком торжественно, но не назвать же их «еды»?) в кухне, за круглым столом, в сени матово-белого абажура с бисерной бахромой — от нее на лица ложились легонькие полоски. Счастьем было вымыть моего сына в ванне, замотать ему голову платком, накормить, уложить в постель… Главным счастьем была доброта в янтарных глазах Глеба Евгеньевича, когда он клал свою руку, широкую, теплую, на мою. Обмен теплом между двумя руками. Между двумя душами. Мальчик все еще не говорил, и это меня тревожило. Но верила, что заговорит.
И еще была тревога, но это только моя, не общая. От Валюна за все время ни слова, ни письмеца. Но у него все было «нормально» (изредка он писал Наташе, я узнавала об этом от Люси). Та стала полноправной хозяйкой в моем бывшем доме; все ее слушались — и девочки, и Наташа, и даже Митя, хотя по-прежнему был холодноват. А Люся рабски смотрела ему в рот. Как я ее понимала! Эта женская зависимость: ты любишь, а тебя не любят… Впрочем, сейчас я ощущала ее меньше.
Нет, все-таки в тогдашнем «сейчас» я была счастлива. И этого уже никто не отнимет. Бывшее счастье — как умерший близкий человек. Его нет, но оно существует.
33
Дальше и до конца — редкий пунктир. От точки до точки, от вспышки до вспышки — провал. Слова туда не укладываются. Нет их, подходящих слов. Но все-таки упорствую, пишу.
Чем дальше, тем трудней писать и тем неразборчивей почерк. Тень происходившего падает на мысль, на слово, на руку, пишущую слово.
«Неизвестно, кто из нас умрет раньше». Умер раньше он. Умер в больнице. Знал, что умирает, иначе бы не сказал того, что сказал.
Очень уменьшился за время болезни. Маленький и слабый, желтый-желтый. Все-таки я не верила, что умрет. Врачи знали, старались меня подготовить, но я не верила.
Пришла его навестить. Солнце светило в палату. Яркое солнце. Палата одноместная — таких во всей больнице только две. Крутоплечий баллон у изголовья. Капельница.
Смотрел на меня непривычным, мягким, неястребиным взглядом. И вдруг сказал мне:
— Моя любимая. Бесконечно любимая.
…Как удар. Только удар счастья.
— Я тоже вас люблю. Я рада, что мы это друг другу сказали.
— Только зачем на «вы»? Нам, как любящим супругам, давно пора перейти на «ты».
— Я постараюсь. Мне будет трудно.
— И давно ты меня любишь?
— Давно. Со времени вашей… твоей болезни.
— А я раньше. Может быть, с того разговора у фикуса.
— Знал ты, что я тебя люблю?
— Догадывался.
— Если так, почему же ты ни разу не пришел ко мне? Я так ждала.
— Догадайся.
— Неужели из-за… из-за ноги?
Кивнул.
— Вот глупый!
Не думала я, что когда-нибудь скажу ему «глупый»…
— Я счастлив.
— И я счастлива.
Дальше — разговор о каких-то пустяках. Забыла, о чем. Говорили, болтали. Даже смеялись.
Внезапно он побледнел. Начал синеть. Дыхание изменилось. Какое-то булькающее, с хрипом. Я метнулась к нему. Что делать? Нажала кнопку «экстренный вызов». Через минуту — бригада реаниматоров. Его положили на пол. Что-то с ним делали.