том, степном детстве.

Оно кончилось внезапно, как отрезанное, когда мама получила похоронную — треугольник со страшной вестью: «Пал смертью храбрых». С тех пор я стала бояться треугольников; даже потом, в школе, рисуя на доске треугольник АВС, содрогалась…

Мама почти не плакала, только оцепенела. И я с ней вместе. Не хотелось ни бегать, ни кричать, ни драться. И солнечный свет погас, и мошки больше не плясали над чертополохом. И черная тарелка в углу говорила страшное: «Вечная память героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины». Папа тоже «пал», может быть, просто упал, рассек бровь о камень, как я? Спросила как-то у мамы, она ответила: «Как ты еще глупа. „Пал“ — значит „умер“». — «Совсем?» — «Умирают всегда совсем…»

Значит, ничего этого нет — ни седых висков, ни прямых плеч… «Лежит твой папа под пирамидкой, а на ней звездочка красная», — объяснила мне Хадича. «Как на кремлевской башне?» — спрашивала я. Значит, про кремлевские башни с красными звездами уже знала… Впрочем, это из тех знаний, которые неизвестно когда приобретаются. Спроси любого жителя нашей страны: когда и как он узнал, что Дантес убил на дуэли Пушкина? Не ответит. Знал всегда.

После треугольника все переменилось. Мама, прежде веселая, стала печальной. Возня с «детворой» ее больше не радовала. Прямые черные брови сдвинулись, сошлись в одну. Такую «однобровую» маму я боялась, к ней не подойдешь приласкаться. Она и раньше-то не очень это любила, а теперь и совсем…

(Похоже, что я оправдаться хочу, — неверно. Оправдания мне нет.)

И вот однажды: «Едем домой!» Я обрадовалась: опять будем жить в доме с мраморной лестницей. Жить, как раньше. Может быть, даже папа вернется из-под своей пирамидки со звездочкой… В сущности, я не верила в его окончательную смерть (где-нибудь да он есть!). Вернется — и опять глубокий голос, прямые плечи, седые виски…

Как ехали, уже не помню. Торопясь, захлебываясь, стучали колеса. «Мама, скоро приедем?» — «Теперь уже скоро». — «Ты и вчера говорила — скоро». «Не приставай. Когда приедем, тогда и приедем». — «Что же мне делать?» «Смотри в окно».

Приехали. Какой-то чужой, в военном, встречал на вокзале, усадил в машину «пикап». Целовал маме руки, она их отдергивала — худые, в трещинах от грубой работы. День был серый, мутный, весь в слезах. Своего дома я не узнала, как будто и не жила тут никогда. Дом был цел, даже кариатиды, но кругом сплошные развалины. «Следы войны», — сказал встречавший, словно извиняясь за беспорядок. Вот, значит, она какая — война. Крушит, рушит.

Ключ от квартиры взяли у управдома. Внутри разорение, мягкие вещи ободраны, в потолке — рваные дыры. «Тут немцы стояли, — объяснил управдом, — любили, когда выпьют, по потолку стрелять». — «Ничего-ничего, — отвечала мама, — как-нибудь устроимся. Главное — дома».

Встречавший военный сказал: «Ну, не буду мешать. Отдыхайте, устраивайтесь». Ушел, опять поцеловав маме обе руки (на этот раз она их не отнимала). «Мама, разве это прилично — целоваться?» — «Руки можно», ответила рассеянно. Ходила по квартире как неприкаянная. То одну вещь возьмет, то другую. Нашла папину медную пепельницу, прижала ее к щеке и заплакала. В первый раз после той похоронки. Я тоже заплакала, подошла к маме, хотела приласкать, но она снова стала как тогда — оцепенелая. Сказала: «Надо держать себя в руках».

Начали жить. Многое нужно было починить, привести в порядок. Мама — с малярной кистью в руках, с мастерком в известке. Лицо решительное, почти злое. Иногда приходил помогать тот, который встречал, целовал маме руки. Если б одну — я бы еще примирилась…

Только здесь, в родном городе, я поняла, что такое настоящий голод. Весь день — только о еде. И ночью еда снится. Там, в степях, добрая Хадича то один кусочек подкинет, то другой… Здесь хлеб и продукты давали по карточкам и очень мало. У мамы была «служащая», у меня — «детская иждивенческая». Я ходила за хлебом в магазин и радовалась, когда он доставался мне не одним куском, а с довеском, который не стыдно было съесть по дороге. Мучительно соблазняли неровные края хлеба, так и тянуло их общипать, выровнять. Иногда это и делала. А однажды — один только раз! — присела на мраморной лестнице, держа полуобглоданную четвертушку, которую я безнадежно испортила, ровняя, и вдруг, ужасаясь, съела ее всю, до последней крошки. Явилась домой — преступная. «Где хлеб?» — спросила мама. Пришлось сознаться: «Съела». Мама ничего не сказала, только плотнее сжала губы. Это молчание было всего страшнее. «Мамочка, ну же, ну, плача, — побей же меня, побей!» Полное молчание, ни слова упрека. Молчала камнем. Эта каменность легла между нами надолго, если не навсегда…

А вот хлеб — даже крохотный довесок! — стал с тех пор для меня священным. Молча приносила домой, молча смотрела, как мама делит хлеб, ревниво следила, чтобы мне не отрезала больше…

Домашний неуют, голод, развалины, водоразборные колонки, из которых еле сочилась ржавая струйка, — все это стало моим третьим детством. Досталось мне, я понимаю, куда меньше горя, чем другим детям (страшно подумать, что они пережили), но все-таки досталось.

И все же в третьем детстве были свои радости. Главная: у меня появились две подруги — Катя и Соня. Жили они неподалеку в бараках-времянках, а играть приходили ко мне на лестницу. Или в подвалы разбомбленных домов. Это было запрещено, даже надписи висели: «Осторожно, мины!» (умела уже читать). Ходили, но ни разу ни на одной мине не подорвались.

Чего только мы там не находили! Обломки зеркал. Выцветшие фотографии. Книги без конца и начала, со слипшимися страницами. Из одной такой книги (по старой орфографии) мы с подругами почти узнали, что такое любовь. Спорили только о том, как именно это все происходит. Каждая предлагала свой вариант.

До сих пор не могу забыть эти запретные пиратские игры в подвалах. А запах кирпичной пыли, крошеной известки? На всю жизнь его полюбила. Идет ремонт — нюхаю…

Когда в развалинах становилось очень уж сыро и холодно, шли отогреваться на лестницу. Она тоже не отапливалась, но дом был живой, и незримым теплом веяло от каждой двери — за ней кто-то жил… Лестница была нашим дворцом, а мы все — королевами и по очереди носили друг за другом воображаемый шлейф. Разговаривать при этом полагалось по-французски; ни одна из трех языка не знала, но достаточно было говорить в нос (лучше всех это получалось у Сони). Кариатиды тоже участвовали в играх; одну, правую, звали Артемидой, другую — Солохой (Соня в мифологии не очень была тверда).

Где-то они сейчас, подруги детства. Катя и Соня? Соня, самая способная, школу не кончила, уехала с матерью куда-то на новостройку. Катя — та как будто осталась здесь, в родном городе, но ничего о ней не знаю: замужем ли, есть ли дети, чем занимается? Бараки те давно снесли… Вот так и теряешь людей из виду. Можно было бы, конечно, справиться в адресном столе. Но если вышла замуж, фамилия, скорее всего, другая… Да и стоит ли искать? А тогда клялись в вечной дружбе до гроба, кровью подписывали, булавку дезинфицировали йодом…

Совсем новая жизнь началась у нас с Катей и Соней, когда стали ходить в госпиталь, помогать сестрам ухаживать за ранеными. Госпиталь размещался как раз в моей — будущей моей — больнице, в старинном желто-белом здании с зеленым куполом. Во время войны было оно и вовсе невзрачным: колонны повреждены осколками, стекла выбиты, заменены фанерой… Мы с подругами мыли полы, стирали бинты, в часы досуга пели и плясали для раненых. Лучше всех плясала Катя — за круглоту и подвижность ее прозвали Катушкой. Мы-то с Соней были тощенькие, заморыши, особенно Соня — высоконькая, кожа да кости. Ходила в какой-то поперечно-полосатой фуфайке, за что один из раненых прозвал ее «шкилет в попоне». Она была мастерица пересказывать прочитанные книги, да так умно и толково! «А ну-ка, шкилетик в попоне, еще что-нибудь из Дюмы!» И она пускалась в пересказ «Монте-Кристо», «Королевы Марго», «Трех мушкетеров». И получалось у нее почему-то лучше, чем у автора. Затейливее. А еще она знала на память много стихов (Блока, Есенина) и хорошо умела их декламировать, даже рукой делала жесты: к себе, от себя и в сторону.

Я ничего такого не умела. Больше всего любила помогать сестрам на перевязках. Запах йода, свежих бинтов, мази Вишневского просто опьянял. «Будешь врачом», — сказала, потрепав меня по плечу, пожилая майорша медицинской службы. Ответила: буду — и стала врачом. Всю жизнь запоем читала медицинские книги. Кто про мушкетеров, а я про гнойные осложнения после огнестрельных ранений…

Вы читаете Перелом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату