обербауфюрер.
— Идиоты! Все тут идиоты! Все до единого! — Он свирепо посмотрел на Дюшеза, словно давая понять, что не нужно считать себя исключением. — Какой-то болван смешал груз сахара с цементом. Что мне делать, черт возьми? Перебирать пальцами эту смесь? — Раздраженно хмыкнул. — Давайте еще взгляну на ваши образцы.
Наконец вопрос о бумаге и красках был решен. Дюшезу нужно было явиться на работу к восьми часам в понедельник, его задачей было новое оформление кабинетов организации. Дюшез ушел, пылко отсалютовав и понимающе улыбнувшись портрету фюрера.
То была пятница. Субботу и воскресенье Дюшез провел в смятении, внезапно ужаснувшись нелепости своего поступка. Ждал с минуты на минуту, что за ним явятся гестаповцы. По холодном размышлении ему стало казаться совершенно очевидным, что чертежей хватятся, в крайнем случае, через двенадцать часов, и обербауфюрер, совершенно естественно, взвалит вину на него. Он не только француз и потому автоматически попадал под подозрение, — он еще находился несколько секунд один в кабинете. Можно было уже считать себя покойником.
Сон не шел. Дюшез бродил по квартире от стены к стене, а тем временем его жена похрапывала в блаженном неведении. Страх, вгоняющий в пот страх ожидания, едва не сводил его с ума. Он клял себя, клял англичан, самоуверенно сидящих на своем острове за Ла-Маншем. Услышав топот тяжелых сапог по тротуару, он, дергаясь, как марионетка, бросился к окну. Полицейский патруль, вооруженный ручными пулеметами. Луч яркого фонарика осветил квартиру, и Дюшез юркнул за шторы. Патруль пошел дальше. Дюшез схватил бутылку и провел остаток ночи в пьяном тумане, мучимый кошмарами наяву, в которых ему являлись гестаповцы.
Но они так и не появились. Да и к утру понедельника Дюшез стал почти равнодушным к своей судьбе. Он отправился с кистями и красками на работу и обнаружил, что свыкся со своим страхом, что тот его уже так не донимает. Он предъявил пропуск, часовой обыскал его и пропустил. За прошедшие дни обербауфюрера перевели в другое место. Никто другой, очевидно, не имел ни малейшего представления о происходящем, и когда Дюшез, насвистывая, вошел в первый кабинет, который предстояло отделывать, его встретили разинутыми ртами и вскинутыми бровями. В конце концов отыскали штабсбауфюрера[38], который рассеянно признался, что слышал о таком проекте. Однако штабсбауфюрер в настоящее время занимался тяжелой артиллерией и убежищами; они интересовали его гораздо больше, чем отделка кабинетов.
— Делайте то, что поручено, — сказал он с важным видом. — И не докучайте мне. Голова у меня занята другим, я не могу отвлекаться на мелочи такого рода.
Два дня Дюшез усердно работал. Люди привыкли видеть его и большей частью не обращали на него внимания. Лишь на третий день он рискнул заглянуть за портрет фюрера. Чертежи все еще были там. Он не ожидал этого и при виде их снова пришел в панику. Решил оставить их на месте, но в последнюю секунду схватил и спрятал в рулон обоев.
Когда он выходил из здания, его остановил часовой. Это был новый, Дюшез его раньше не видел; тот тоже не видел Дюшеза и не доверял ему. Дюшезу внезапно стало плохо. Часовой ощупал его карманы, заглянул в брезентовую сумку.
— Ладно, можете идти.
Дюшез вышел из дверей.
— Минутку! Что у вас в этих ведерках?
— Клей, — кротко ответил Дюшез.
— Клей?
— Для обоев.
Дюшез указал подбородком на рулон обоев под мышкой, в котором лежали чертежи.
— Вот как? — Недоверчивый часовой помешал густую массу кончиком штыка. — Порядок, я просто хотел убедиться. К сожалению, французам не всегда можно доверять.
Дюшез жалко засмеялся и пошел прочь на непослушных ногах. Потом поспешил в кафе «Турист» — штаб Сопротивления в этой местности, — и отдал обои с чертежами. Он был очень рад избавиться от того и другого: теперь даже обои стали казаться опасными.
Из Кана чертежи тайком переправили в Париж некоему майору Туми, жившему на Елисейских полях. Поняв в полной мере значение этого успеха, майор объявил, что он ошеломлен и потрясен. И почти сразу же добавил, что это слабо сказано, но у него не хватает слов.
— Фантастически! Блестяще! — объявил он, когда к нему вернулся дар речи. Осторожно постукал по чертежам пальцем, словно они могли рассыпаться в пыль. — Этот человек — как его фамилия? Дюшез? — добился самого замечательного успеха за всю войну… И это, — задумчиво добавил он, — тоже еще слабо сказано.
Маленькая машина-амфибия пронеслась мимо первых беспорядочно разбросанных домов деревни, и Грегор остановил ее с противным визгом тормозов. Держа автоматы наготове, мы воззрились на безлюдную улицу. Малейшее подозрительное движение в тени, возле двери, у окна, и мы были готовы открыть огонь. Мы были зверями на охоте. И не могли позволить себе рисковать. Слишком часто риск приводит к тому, что роли внезапно меняются, и дичью становишься ты, а неизвестный — охотником.
Тишина была тяжелой, неестественной. Нависала над нами, как толстое одеяло. Порта вылез из машины первым, за ним последовали Старик и я. Грегор остался за рулем, автомат его лежал у ветрового стекла, палец покоился на спусковом крючке.
Дорога была ухабистой, она вилась между унылыми серыми домишками, разоренными садами и, наконец, исчезала вдали среди полей и лесов. Деревня представляла собой неприметное скопление домов, обозначенное лишь на самых подробных картах. Уже в тридцати километрах отсюда о ней мало кто слышал.
С автоматами наготове мы устремились к ближайшим домам. Мы знали по опыту, что жители будут протестовать, подчас очень яростно, против бесконечных требований постоя для немецких солдат. Сочувствовали им, но не могли тратить время на объяснения и споры: нам было приказано организовать жилье для рот, которые уже подходили к деревне, и если приказание не будет выполнено к их прибытию, нам всем — солдатам и офицерам — придется размещаться в собачьих конурах.
Потихоньку, с бегающими взглядами, с бесшумными шагами, деревня возвращалась к жизни. Приоткрывались двери, отодвигались занавеси. Мы ходили из дома в дом, осматривали комнаты и решали, сколько солдат можно там разместить. В общем, от войны деревня почти не пострадала. Проходившие по ней войска разъездили дорогу, разорили сады, но в остальном она оставалась нетронутой: на нее не упало ни одного снаряда.
Когда мы вышли из одного дома и собрались перейти улицу к стоявшему напротив, к нам бросилась девочка лет семи-восьми и обхватила Старика за талию.
— Папа! Ты вернулся! Я знала, что ты вернешься! Я говорила, что вернешься!
Она крепко прижалась к нему, и Старик стоял растерянно, беспомощно.
— Элен! — послышался из дома резкий женский голос. — Это что такое? Что ты затеяла?
— Это папа! Он вернулся! Бабушка, иди, посмотри, он вернулся!
Из двери вышла пожилая ширококостная женщина с туго зачесанными назад черными волосами и глубоко запавшими глазами на исхудалом лице. На Старика она едва глянула.
— Не глупи, Элен. Это не твой отец. Иди в дом.
— Это он, он! На сей раз вправду он!
С излишней, на мой взгляд, грубостью женщина резко протянула жилистую руку, отдернула от Старика девочку и швырнула в дверь. Я обратил внимание, что она была в трауре, как и многие француженки в то время. Говорила она холодно, неприязненно.