— Вы живете здесь? — спросил я.
Глупейший вопрос. Я был потрясен зрелищем ее ног и не мог придумать ничего более разумного. Она сдержанно улыбнулась, словно понимая мое смущение.
— Временами здесь. Временами в Париже… Вы знаете Париж?
— Пока что нет. Надеюсь вскоре узнать! — Я засмеялся, потом подумал, что, пожалуй, держусь бестактно. И бесцеремонно спросил: — Вы замужем?
— Вроде бы. Мой муж в японском лагере для военнопленных где-то в Индокитае. Я три года не имела от него вестей.
— Извините, — пробормотал я.
Она пожала плечами.
— Зачем извиняться? Где еще быть мужчине в это время? Либо за колючей проволокой, либо за пулеметом. Выбор невелик, так ведь?
Я промолчал. Сказанное ею было до того очевидно, что не имело смысла соглашаться.
— Думаете ли вы, — спросила она неожиданно, — что война скоро окончится?
Я вяло пожал плечами. Конечно, я так думал. Уже много лет. С самого ее начала. И только благодаря этому сохранил рассудок.
— Здесь очень хорошо, — сказала она. — Почти забываешь, что делается в остальном мире. Но вместе с тем это пугает меня. Здесь я очень одинока. Совершенно оторвана от действительности… Завтра утром возвращаюсь в Париж. Там лучше. Условия хуже, но не так одиноко… Как думаете, сделают Париж открытым городом вслед за Римом?
Я понятия не имел. Я даже не знал, что Рим объявлен открытым городом. Нам никто ничего не говорил. Мы были всего-навсего машинами, исполняющими приказы. Зачем сообщать нам о том, что происходит?
Женщина подошла ко мне вплотную. Ее рука коснулась моей. Она была мягкой, нежной, и по мне пробежала дрожь волнения, забытые чувства внезапно оживились. Женщина подняла руку и сняла с меня темные очки, но свет так явно резал мне глаза, что она тут же надела их снова.
— Извините. — Она неуверенно, словно извиняясь, улыбнулась. — Я не знала… Подумала, носите их просто для виду. Чтобы выглядеть интересным…
— К сожалению, нет, — с горечью сказал я. — Я три месяца пролежал в постели слепым, как летучая мышь, изобретая способы покончить с собой, когда выйду из госпиталя.
— Где вы… — Она махнула рукой. — Как это случилось?
— Когда я выпрыгивал из горящего танка, рядом взорвалась фосфорная граната. Пожалуй, мне повезло гораздо больше, чем многим. На этой войне ослепли тысячи людей. Я, по крайней мере, зрения не лишился. Только не выношу света в глаза.
— Вот не подумала бы, что вас после этого снова отправят сражаться! — сказала она с негодованием. — Это омерзительно!
— Одна рука, одна нога, один глаз… вот и все, что тебе нужно для войны.
Она несколько секунд глядела на меня.
— Долго вы пробудете здесь?
— Откуда мне знать? Несколько часов, несколько дней… Такие вещи говорят только офицерам.
— Конечно, — сказала она, словно только что осознав это, — вы не офицер, так ведь? Я никогда не замечаю этих различий. Где вы жили в Германии?
— В падерборнских казармах… Я, собственно, из Дании.
— О, так вы не немец?
— Сейчас немец. Если б оставался датчанином, то служил бы в Ваффен СС. Это своего рода немецкий Иностранный легион.
Она прислонилось к дереву, разглядывая меня с серьезным видом.
— Но зачем же вы пошли в армию?
— Главным образом для того, чтобы каждый день есть и иметь крышу над головой. Тогда я не видел другого способа прокормиться — и кроме того, моей любимой книгой в детстве была «На Западном фронте без перемен». Простой немецкий солдат казался мне самым романтичным образом на свете. Я до сих пор не совсем избавился от этого представления.
— Правда? Но я всегда считала эту книгу антивоенной.
— Возможно, так оно и есть. Но попытайтесь объяснить это мальчишке! Никто не убедит его, что мир увлекательнее войны или что человек без мундира может быть таким же героем, как наряженный в мундир, с винтовкой на плече и с каской на голове… И никуда не денешься от того факта, что в армии существует крепкая дружба. Понимаете, о чем я? Вы составляете одно целое — и в военное время, и в мирное; ты к чему-то принадлежишь, сознаешь себя частью чего-то.
— Но почему в немецкую армию? — упорствовала она. — Почему не в датскую?
Я засмеялся.
— Потому что ее, в сущности, не было! И военные в Дании не были популярны. Люди плевали на улицах как в рядовых, так и в офицеров. Даже полицейские: отворачивались от них.
— Потому, наверно, Дания и пала так быстро в сороковом году?
— Датчане все равно ничего не могли бы поделать. Германия — самая большая военная сила в Европе. Даже французская армия не смогла долго продержаться.
Миндалевидные глаза сузились.
— Франция не перестала сражаться, не волнуйтесь! Пока Англия держится, мы будем и дальше вести борьбу. Англия не падет, можете быть уверены, и не покинет нас в беде!
Я искренне рассмеялся над ее наивностью.
— Хотите знать, за что сражается Англия? За себя и только за себя. На Францию ей наплевать. Она уже бросила вас однажды в беде. Помните Дюнкерк? Помните, что произошло там[45]? — Я покачал головой. — Государства для других государств никогда ничего не делают. Только для себя.
— Возможно, — сказала она, — но вы прекрасно знаете, что Германия, в сущности, уже проиграла войну. Почему вы не выйдете из нее, пока еще есть такая возможность?
— Вы имеете в виду — дезертировать?
— Почему нет? Другие же дезертировали. Маки позаботятся о вас, если будете работать для них здесь.
— Дезертировать не могу. Возможно, я сражаюсь за безнадежное дело, но это не самое важное. Если сейчас брошу оружие, то тем самым подведу друзей. Они полагаются на меня, как я на них. Никто из нас не смог бы хладнокровно дезертировать. Мы очень долго пробыли вместе.
В возбуждении я положил руки на ствол дерева возле плеч женщины, подался к ней и говорил, глядя на нее сверху вниз.
— Мы шестеро вместе пережили ад… в траншеях, в танках, под огнем… После этого нельзя просто так бросить людей.
— Но война проиграна!
Я раздраженно щелкнул языком.
— Конечно! Мы давно это поняли. Намного раньше политиков.
— Тогда почему не дезертируете все? Одновременно?
Как просто у нее это получалось! Я пожал плечами.
— Почему не дезертировали в Первую мировую войну? Думаю, это как-то связано с товариществом. Даже если все дезертируют, то утратится чувство… чувство общности. Опять каждый будет сам по себе. Я не могу это хорошо объяснить. Ремарк делает это в своей книге гораздо лучше. Перечтите ее снова; может быть, вам станет немного понятнее, хотя трудно испытать те же чувства, если не знаете, каково быть совершенно одним на свете.
Она протянула руки и сомкнула их у меня на шее.
— Я совершенно одна на свете. И понимаю ваши чувства.
— Сомневаюсь, — пробормотал я.
Я обнял ее, и мы долго стояли так, прижавшись друг к другу и целуясь жадно, безрассудно, словно