ревел; наш перевозчик, сидя за столом, чистил длинный нож; многие курили, и кольца дыма заполняли комнату. Ни одной женщины. Мы с Суфи присели к стене, чтобы отдохнуть. Нам принесли поесть: рис с жареной курицей. Очень вкусный рис, и жареная курица тоже. И, должно быть, оттого факта, что мы все еще живы, что мы в Иране в этом замечательном доме, и от этого такого вкусного риса и жареной курицы, в общем, из-за всех этих волнений и переживаний меня стало колотить.
Мне было жарко и холодно одновременно. Я потел. При выдохе из меня вырывался тонкий свист и по всему телу пробегал такой озноб, что даже от землетрясения все мое основание не могло бы содрогнуться сильнее.
— Что с тобой? — спросил Суфи.
— Не знаю.
— Тебе плохо?
— Похоже на то.
— Правда? А что болит?
— Иди позови мужчину.
— Какого мужчину?
— Того, что защитил меня от бородача.
Мужчина, который не позволил, чтобы во время путешествия на «тойоте» мои переломанные кости оказались где-нибудь на дне ущелья, опустился на колени и положил мне на лоб руку — она была такая большая, что закрыла его от уха до уха — и сказал:
— Горячка. У него жар.
Суфи прикусил палец.
— Что мы можем сделать?
— Ничего. Ему надо отдохнуть.
— А вдруг он умрет?
Мужчина неопределенно хмыкнул:
—
— А мы не можем позвать кого-нибудь, ну не знаю, доктора?
— Об этом они позаботятся, — сказал мужчина. И кивнул в сторону белуджей. — А я пока схожу за тряпкой и намочу ее в холодной воде.
Я помню, как открыл один глаз. Веко тяжелое, как железная ставня магазина оста саиба.
— Не уходи, — попросил я Суфи.
— Да я никуда не ухожу, успокойся.
Мужчина вернулся с мокрым куском полотна. Мягко положил мне его на лоб, сказал что-то, чего я не понял, несколько капель воды просочились сквозь мои волосы и покатились по шее, по щекам, за ушами. Я услышал музыку и вроде бы что-то спросил, наверное, кто это играет. Помню слово «радио». Помню, что я был в Наве, шел снег. Помню, как мама ерошила мне волосы. Помню добрые глаза моего убитого учителя, я стоял и читал стихотворение, и он попросил меня повторить, а у меня не получилось. Потом я провалился в сон.
Один за другим, маленькими группками, дом покинули все, за исключением двух перевозчиков. Уехал и добрый мужчина с большими руками. Я все еще болел, несколько дней совсем не помню, только ощущение влажной духоты и страх упасть, скользнуть в бездну, потому что не за что уцепиться. Я так плохо себя чувствовал, что не мог даже пошевелиться: кто-то словно отлил из цемента мышцы моих ног и рук; даже сосуды и вены не работали, кровоснабжение нарушилось.
Целую неделю я ел только арбузы. Я очень, очень хотел пить. Я непрерывно пил, чтобы загасить пожар, яростно пылавший в моем горле.
— Выпей это.
— Что это?
— Открой рот. Теперь глотай.
— Что это?
— Лежи, лежи. Отдыхай.
Ну ясное дело, перевозчики не могли отвезти меня в больницу или к врачу. И это самая большая проблема беженца: ты нелегал даже в вопросе здоровья. Они мне давали лекарства, которые знали, которые были в доме, маленькие белые пастилки, их нужно было запивать водой. Понятия не имею, что это за снадобье, задавать вопросы в моем трижды бедственном положении больного, должника и афганца я не мог — как бы то ни было, в конце концов я выздоровел, ну и славно. Через неделю я уже почувствовал себя лучше.
Однажды утром наш перевозчик велел нам с Суфи собирать свои вещи, чем страшно рассмешил меня, поскольку собирать-то было нечего, и следовать за ним.
Мы отправились на вокзал Кермана.
Я впервые оказался днем на иранской улице и пришел к выводу, что мир куда менее разнообразен и загадочен, чем я себе представлял, живя в Наве.
Вокзал, как я помню, был длинным приземистым строением, с каменной лестницей, волнообразной аркадой и вывеской под кровлей, наполовину синей, наполовину прозрачной, на которой было написано желтыми буквами «Kerman Railway Station» и то же на фарси красным. Нас ждали два других перевозчика- белуджа, компаньоны нашего перевозчика, и маленькая группка афганцев, которых я видел накануне днем в том доме.
Мы зашли в вагон в разные двери. Поезд на Кум. Кум — большой город, между Исфаханом и Тегераном, святое место для мусульман-шиитов, потому что в нем находится могила Фатимы Масумы. Теперь я был на земле шиитов. И даже если меня это особо не заботило, я все равно чувствовал себя как дома, или, по крайней мере, надеялся, что это так, что я там, где ко мне будут хорошо относиться, а это в конце концов одно и то же.
Я пребывал в эйфории.
Я был здоров.
Я чувствовал себя сильным.
Кроме того, был чудесный солнечный день, и мы оба, Суфи и я, находились в Иране.
— Ты говоришь, что ты чувствовал себя великолепно, Энайат. Во время лихорадки ты еще и вытянулся. Говорят, дети растут, когда у них жар, представляешь?
— Да, я знаю.
— Какой у тебя рост сейчас?
— Где-то метр семьдесят пять, полагаю.
— А когда ты был в Иране?
— Как у обычно ребенка одиннадцати-двенадцати лет. Не знаю, какой там у них рост.
— Сколько времени прошло со дня твоего отъезда до того момента?
— Ты имеешь в виду с тех пор, как я покинул Наву?
— Да.
— Полтора года. Да, примерно полтора года.
— А мы решили, что ты отправился в путь в десять лет.
— Ну да, решили, что так, Фабио. Но это мы только предполагаем.
— Ну, разумеется, только предполагаем…
— Ага.
— А в какое время года ты приехал в Иран?
— Весной.
— Замечательно. Хотя бы со временем мы определились.
— Нет, Фабио. Невозможно ни с чем определиться наверняка.
— Со временем можно, Энайат. Оно идет с одинаковой скоростью во всем мире.